Преторианец - Томас Гиффорд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Харт перешел к изложению истории времен Первой мировой, когда Роммель получил медаль «Pour le Mérité».[11] Это была трогательная история. Годвину подумалось, что каждому генералу не помешало бы иметь в своем штабе по Хэнку Харту. Не человек, а живое рекламное агентство.
Дождь стучал в ветровое стекло, барабанил по крыше машины. Они подъезжали к пригородам Парижа. Все здесь выглядело бы совершенно обычным, если бы временами им не встречались набитые солдатами грузовики. Крестьяне, коровы на пастбищах, тявкающие на них собаки… Что изменилось с приходом немцев? А ничего не изменилось. Пейзаж остался тем же.
— Он очень гуманен. По мне, так это удивительно. Чем меньше боев, тем лучше. Не убивайте никого, кого можно не убивать. И он великий мастер военной хитрости, он умеет заставить врага сдаться, внушив ему, что нет ни малейшей надежды на победу.
Харт усмехнулся.
— А политика для него много значит? — спросил Годвин.
Харт пожал плечами:
— Не думаю. Едва ли так. Я слышал, он в свое время здорово увлекался социализмом, но потом пришел Гитлер… Он довольно близок к Гитлеру. Первые шесть месяцев, что я у него служил, это еще до начала операций в Бельгии и во Франции, он был в окружении фюрера, проводил с ним много времени…
— И как тебе понравился Гитлер?
Харт опять пожал плечами:
— Он вытянул страну из депрессии. Он вернул народу гордость и веру в себя, так что… Хайль Гитлер! — он улыбнулся. — Роммель считает, что он годится. И еще, Гитлер не слишком ладит с генеральным штабом и этим тоже нравится Роммелю. Не беспокойтесь, мистер Годвин, вы-то с ним отлично поладите.
Парижская ночь была давящей и душной, а Харт непременно желал угостить его, как гостя 7-й танковой. Пробираясь вместе с ним по узким забитым толпой улочкам, Годвин заметил, что местные жители, вероятно, недружелюбно относятся к немецким оккупантам.
— Не знаю, не знаю, — отозвался Харт. — Мне говорили, что для них все осталось по-прежнему, тем более когда мы уже здесь и война для французов, почитай, закончилась. Все не так плохо, как они боялись. Они обнаружили, что мы умеем себя вести и ценим французскую культуру. В конце концов, сэр, Франция останется Францией, верно? Мы не собираемся заставлять всех переходить на немецкий язык или еще что в таком роде. Правда, сэр, они, кажется, ничего против нас не имеют.
— Дайте срок, Хэнк, вот познакомятся с вами получше…
— Хорошая шутка, сэр.
Годвин устал от долгого дня пути, но ему не хотелось обижать Хэнка, твердо державшегося роли радушного хозяина. Когда он оглянулся, впервые обратив внимание на квартал, то понял, что оказался в знакомой части города. Он бывал здесь прежде.
— Куда мы направляемся, Хэнк?
— В «Джаз хот». Вам там понравится.
Вот так и вышло, что Хэнк Харт познакомил Роджера Годвина с великим цыганом-гитаристом Джанго Рейнардом. В дыму и музыке, среди парижан и людей в немецкой форме, слушая «Out of Nowhere» и «In а Sentimental Mood», «Sweet Georgia Brown» и «Sweet Sue», «Lady Be Good» и «Bugle Call Rag», он готов был поверить, что вернулся к Клайду в Париж тридцатилетней давности. Он слишком много пил и слишком долго не мог уйти, и слава богу, что рядом был Хэнк, который довел его до «Рица». Водворившись в свой номер, он первым делом наполнил ванну холодной водой, скинул дорожную одежду, распахнул окно и лег в ванну, моля о дуновении ветерка, да так и заснул. В эту ночь война была от него так же далека, как далека она была от Парижа 1927 года.
Роммель стоял у окна своей парижской штаб-квартиры, глядя на Триумфальную арку. В низкое распахнутое окно врывался шум уличного движения, скрип тормозов и гудки. В комнате стояло несколько ваз с цветами, и бутоны чуть вздрагивали от утреннего ветерка.
Роммель был в сером кителе без нашивок, в сапогах для верховой езды. Он держал старый исцарапанный стек — без нужды, просто чтобы занять руки — и задумчиво похлопывал им себя по штанине. Он был невысок: пять футов шесть, или семь, дюймов. Мощный прямой нос, морщины в уголках глаз — темных, проницательных и живых — очень жесткий прямой рот и сильный подбородок. Волосы были гладко зачесаны влево, над ушами виднелась седина. Он напоминал преуспевающего дельца: прямого, серьезного, уверенного в себе. Таким он и был, только его делом была война.
Хэнк Харт представил их. Роммель отошел от окна, протянул руку. Первыми его словами были:
— Расскажите, как Макс Худ?
— Прекрасно, — ответил Годвин. — Передает привет, само собой. Сказал, что вам надо убедить Геринга отозвать Люфтваффе. Это бессмысленно.
— Насчет бессмысленности он совершенно прав. Если с Англией дойдет до драки, все решится на земле, лицом к лицу. А вы можете ему передать, что если Королевские ВВС прекратят бомбежки Берлина, Геринг может более внимательно отнестись к его предложению. Ручаюсь, того, что успел повидать Макс, ему хватит на всю жизнь.
— Наверняка вы правы, сэр. С другой стороны, он, конечно, скажет, что не англичане все это начали.
— Да, не они. Не совсем. Но вы знаете, кто это начал? Не Гитлер… нет, все начал тот человек, который убил в Сараево герцога Франца-Фердинанда. Мы видим сейчас второй акт Большой войны. Мы — марионетки истории, играющей нашими судьбами. По крайней мере, так мне видится нынче утром. Так что… Харт хорошо о вас позаботился? Я подумал, что он окажется для вас приятной неожиданностью.
— Он прекрасно обо мне позаботился. Вчера сводил меня послушать Джанго Рейнарда.
— Его любимая забава. — Роммель иронически улыбнулся младшему офицеру. — Он и меня пытался вытащить его послушать. Харт рассказывал, будто он цыган. Кажется, обжег при пожаре левую руку — так что ему пришлось изобрести новый метод игры на гитаре — и новую музыку. Я правильно запомнил, Харт?
— Генерал совершенно прав.
— Он скорее пришелся бы по вкусу моей жене. Она любит музыку.
Роммель бросил взгляд на несколько оправленных в рамки фотографий на своем секретере.
— Макс сообщил, что я должен стать добычей вашего пера, мистер Годвин. Мне, конечно, знакомо ваше имя. Ваше, мистера Пристли и того пожилого джентльмена с немецкой фамилией — он пощелкал пальцами, словно приказывая памяти выдать имя: — Ганс Кальтенборн… подошло бы для офицера генштаба. Фон Кальтенборн. Я прав, Харт?
— Совершенно, сэр.
— Харт держит меня в курсе этих дел. Кальтенборн, помнится, составил себе имя в тридцать восьмом, освещая из Нью-Йорка Мюнхенский кризис. Поверьте, это были весьма напряженные дни. Я несколько раз получал приказ подготовиться к удару. Но, должен извиниться, я не читал ваших книг.
— Стало быть, мы квиты, — отозвался Годвин. — Я тоже не читал ваших.
Роммель высоко вскинул брови:
— Так, так… — по его лицу скользнула улыбка. — Вы знаете, оказывается, на книгах можно на удивление хорошо заработать. Даже на скучнейших военных трактатах вроде моих. У меня возникли проблемы с уплатой налогов — проблемы, с которыми никогда не сталкивается простой солдат. Харт, кофе и круассаны, bitte.[12] Ну что ж, садитесь, мистер Годвин. Я готов с вами побеседовать. Начнем.
— Мы уже начали.
— Да, пожалуй. Мне следует следить за своими словами.
Годвин сел и повернул к себе фотографии в рамке. Здесь был чрезвычайно удачный студийный снимок хрупкой стройной женщины, смуглой и темноволосой, с сияющими глазами. Снова она же, в соломенной шляпке, с дразнящей улыбкой Моны Лизы на губах, смотрит чуть искоса. И опять она, в саду, обнимает за плечи светловолосого мальчика.
Роммель быстрым движением стека указал на первое фото.
— Это снимали, когда она получила первый приз на конкурсе танцоров танго. Моя жена удивительно танцует.
— Красивая. Экзотическая красота.
— Польские и итальянские предки. Она танцует, а я нет — если удается уклониться. Я в лучшем случае безразличен к танцам. Каждый раз чувствую себя дураком. Но мы познакомились когда-то на балу в кадетском училище. Сами понимаете, я был сражен. Впервые разговорившись, мы обнаружили, что наши отцы коллеги — оба были учителями. Так что у нас с первого раза было о чем говорить. — Он любовно посматривал на снимок. — Я глаз не мог от нее оторвать. Как все молодые влюбленные, творил ужасные глупости. Макс Худ как-то рассказывал мне то же самое — сколько глупостей он натворил из-за одной парижанки. Я, например, вообразил, что, хотя я еще всего лишь кадет, но мои манеры и внешность весьма выиграют от ношения монокля — и перед Люси я показывался только с моноклем в глазу. Беда в том, что кадетам строго запрещалось вообще носить монокль. И вот однажды я сижу с моей милой в кафе, а мимо проходит мой офицер — и я поспешно выхватываю стеклышко из глазницы и сую в карман, чтобы не получить выговора. Каким идиотом я, верно, ей казался.
— Однако она вышла за вас…