Архипелаг ГУЛАГ - Александр Исаевич Солженицын
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В 1945 советские войска вошли в Бух (северо-восточное предместье Берлина), Тимофеев-Ресовский встретил их радостно и целеньким институтом: всё решалось как нельзя лучше, теперь не надо расставаться с институтом! Приехали представители, походили, сказали: «У-гм, пакуйте всё в ящики, повезём в Москву». – «Это невозможно! – отпрянул Тимофеев. – Всё погибнет! Установки налаживались годами!» – «Гм-м-м…» – удивилось начальство. И вскоре Тимофеева и Царапкина арестовали и повезли в Москву. Наивные, они думали, что без них институт не будет работать. Хоть и не работай, но да восторжествует генеральная линия! На Большой Лубянке арестованным легко доказали, что они изменники родины (-е?), дали по десять лет, и теперь президент научно-технического общества 75-й камеры бодрился, что он нигде не допустил ошибки.
В бутырских камерах дуги, держащие нары, очень низкие: даже тюремной администрации не приходило в голову, что под ними будут спать арестанты. Поэтому сперва бросаешь соседу шинель, чтоб он там её разостлал, затем ничком ложишься на полу в проходе и подползаешь. По проходу ходят, пол под нарами подметается разве что в месяц раз, руки помоешь ты только на вечерней оправке, да и то без мыла, – нельзя сказать, чтоб тело своё ты ощущал как сосуд Божий. Но я был счастлив! Там, на асфальтовом полу под нарами, в собачьем заползе, куда с нар сыпались нам в глаза пыль и крошки, я был абсолютно, безо всяких оговорок счастлив. Правильно высказал Эпикур: и отсутствие разнообразия может ощущаться как удовольствие после предшествующих разнообразных неудовольствий. После лагеря, казавшегося уже нескончаемым, после десятичасового рабочего дня, по сле холода, дождей, с наболевшей спиной – о, какое счастье целыми днями лежать, спать и всё-таки получать 650 граммов хлеба и два приварка в день – из комбикорма, из дельфиньего мяса. Одно слово – санаторий БуТюр.
Спать! – это очень важно. На брюхо лечь, спиной укрыться и спать! Во время сна ты не расходуешь сил и не терзаешь сердца – а срок идёт, а срок идёт! Когда трещит и брызжет факелом наша жизнь, мы проклинаем необходимость восемь часов бездарно спать. Когда же мы обездолены, обезнадёжены – благословение тебе, сон четырнадцатичасовой!
Но в той камере меня продержали два месяца, я отоспался на год назад, на год вперёд, за это время подвинулся под нарами до окна и снова вернулся к параше, уже на нары, и на нарах дошёл до арки. Я уже мало спал – хлебал напиток жизни и наслаждался. Утром научно-техническое общество, потом шахматы, книги (их, путёвых, три-четыре на восемьдесят человек, за ними очередь), двадцать минут прогулки – мажорный аккорд! мы не отказываемся от прогулки, даже если выпадает идти под проливным дождём. А главное – люди, люди, люди! Николай Андреевич Семёнов, один из создателей ДнепроГЭСа. Его друг по плену инженер Фёдор Фёдорович Карпов. Язвительный находчивый Виктор Каган, физик. Консерваторец Володя Клемпнер, композитор. Дровосек и охотник из вятских лесов, дремучий, как лесное озеро. Эн-те-эсовец из Европы Евгений Иванович Дивнич. Он и православный проповедник, но не остаётся в рамках богословия, он поносит марксизм, объявляет, что в Европе уже давно никто не принимает такого учения всерьёз, – и я выступаю на защиту, ведь я марксист. Ещё год назад как уверенно я б его бил цитатами, как бы я над ним уничижительно насмехался! Но этот первый арестантский год наслоился во мне – когда это произошло? я не заметил – столькими новыми событиями, видами и значениями, что я уже не могу говорить: их нет! это буржуазная ложь! Теперь я должен признавать: да, они есть. И тут сразу же слабеет цепь моих доводов, и меня бьют почти шутя.
И опять идут пленники, пленники, пленники – поток из Европы не прекращается второй год. И опять русские эмигранты – из Европы и из Маньчжурии. С эмигрантами ищут знакомых так: из какой вы страны? а такого-то знаете? Конечно знает. (Тут я узнаю о расстреле полковника Ясевича.)
И старый немец – тот дородный немец, теперь исхудалый и больной, которого в Восточной Пруссии я когда-то (двести лет назад?) заставлял нести мой чемодан. О, как тесен мир!.. Надо ж было нам увидеться! Старик улыбается мне. Он тоже узнал и даже как будто рад встрече. Он простил мне. Срок ему 10 лет, но жить осталось меньше гораздо… И ещё другой немец – долговязый, молодой, но, оттого ли что по-русски ни слова не знает, – безотзывный. Его и за немца не сразу признаешь: немецкое с него содрали блатные, дали на сменку вылинявшую советскую гимнастёрку. Он – знаменитый немецкий ас. Первая его кампания была – война Боливии с Парагваем, вторая – испанская, третья – польская, четвёртая – над Англией, пятая – Кипр, шестая – Советский Союз. Поскольку он – ас, не мог же он не расстреливать с воздуха женщин и детей! – военный преступник, 10 лет и 5 намордника. – И конечно, есть на камеру один благомысл (вроде прокурора Кретова): «Правильно вас всех посадили, сволочи, контр революционеры! История перемелет ваши кости, на удобрение пойдёте!» – «И ты же, собака, на удобрение!» – кричат ему. «Нет, моё дело пересмотрят, я осуждён невинно!» Камера воет, бурлит. Седовласый учитель русского языка встаёт на нарах, босой, и как новоявленный Христос простирает руки: «Дети мои, помиримся!.. Дети мои!» Воют и ему: «В Брянском лесу твои дети! Ничьи мы уже не дети!» Только – сыновья ГУЛАГа…
После ужина и вечерней оправки подступала ночь к намордникам окон, зажигались изнурительные лампы под потолком. День разделяет арестантов, ночь сближает. По вечерам споров не было, устраивались лекции или концерты. И тут опять блистал Тимофеев-Ресовский: целые вечера посвящал он Италии, Дании, Норвегии, Швеции. Эмигранты рассказывали о Балканах, о Франции. Кто-то читал лекцию о Корбюзье, кто-то – о нравах пчёл, кто-то – о Гоголе. Тут и курили во все лёгкие! Дым заполнял камеру, колебался, как туман, в окно не было тяги из-за намордника. Выходил к столу Костя Киула, мой сверстник, круглолицый, голубоглазый, даже нескладисто смешной, и читал свои стихи, сложенные в тюрьме. Его голос переламывался от волнения. Стихи были: «Первая передача», «Жене», «Сыну». Когда в тюрьме ловишь на слух стихи, написанные в тюрьме же, ты не думаешь о том, отступил ли автор от силлабо-тонической системы и