Вознесение (сборник) - Александр Проханов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Темно, командир! Ни хрена не видать!.. Подхожу, меня обстреляли!.. В холл захожу – граната!.. Думал, гвардия! Вас всех положили, а мне Дворец брать!..
– Ты, болван, второй раз его взял!.. Трупов наворочал!..
Мигали фонарики. Скользили по стенам, по лестничным перилам, по раскрытым дверям. Татьянушкин с рацией стоял у разбитого окна, где в тумане зимней ночи что-то горело и вспыхивало.
– Кора! Кора!.. Я – Ракита!.. Как слышите меня?.. Докладываю!.. Дуб свален!.. Дуб свален!.. Главному конец!.. Как поняли меня? Прием!..
Грязнов топтался рядом. Поставил ногу на край незастеленной кровати, у которой смутно белело полураздетое тело.
– Начштаба убит… Баранов сидит на танках, без потерь… Расулов ранен, яйца ему отстрелило… Казарма блокирована, без потерь… На серпантине одна бээмдэшка сгорела… Беляев обделался…
– Что? – не понял Калмыков. – Что Беляев?
– Обделался. Воняет от него, как из сортира… Люди без него работали…
Грязнов замолчал. Было слышно, как поскрипывает под его стопой кровать, как сипит в руках у Татьянушкина рация, выбулькивая, выплевывая чьи-то невнятные слова.
Дворец, погруженный во тьму, стонал, скрежетал, всхлипывал. На всех этажах шло копошение. Люди харкали кровью, истекали мочой, испускали последний дух, корчились в кровавых одеждах. Стоны, мольба, проклятия раздавались на разных языках – на русском, дари, фарси. Весь Дворец гудел, наполненный страданием.
Страшная усталость и тупость, отступившие во время рукопашной, навалились опять. Калмыков дотащился до окна, где мерцали осколки стекла и влетал морозный сквозняк. Кабул вдали озарялся вспышками. В городе тлело зарево, ухали взрывы. И странная мысль: «Неужели это я стою у разбитого окна в азиатском Дворце, на всех этажах умирают люди, те, кого я привел сюда, и те, кого я убил? Я сотворил эту ночь, эти стоны, эти красные пожары и взрывы…»
И вторая мысль, в мучительное продолжение первой: было время, когда в белой рубашечке он сидел, проснувшись, в кровати, цветок на окне был в зеленом прозрачном свете, рыбки метались в аквариуме, как разноцветные искры, янтарно светилась мамина акварель на стене, и бабушка, став на колени, натягивала ему чулки, улыбалась, щекотала, целовала его пятки, приговаривала: «Солнышко ты мое!.. Светик мой чудесный!..»
Он стоял у окна, чувствуя два потока, пролетавших в разбитом проеме. Изнутри, с запахом дыма и смерти.
Глава двадцать первая
Усталость его была велика, гнула, валила. Он был готов, не раздеваясь, упасть на разгромленную кровать и уснуть. Дать покой своим перетруженным мышцам, полуослепшим глазам, опустошенному рассудку. Но Татьянушкин позвал его к рации:
– Тебя на связь Кора!..
В булькающем, пиликающем эфире, где рвались и трескались бесчисленные волокна, звучал удаленный, запаянный в ночь голос генерала:
– Приказываю!.. Приказываю!.. Атакуйте офицерскую казарму!.. Офицерскую казарму!.. Ликвидируйте очаг сопротивления!.. Очаг сопротивления!.. Как поняли меня?.. Прием!..
– Понял вас, понял! Ликвидировать сопротивление офицерской казармы!..
Пузырьки и бульканье рации. Шелест огромного покрывала.
– Ведь там десантура рядом!.. Флангом казарму цепляют!.. – Грязнов зло давил ногой кровать. – Пусть роту десанта пошлют, задавят казарму!.. А мы все в крови! У нас полсостава! Они нас на штурм бросают, добить хотят, что ли? Чтоб свидетелей не осталось?
Калмыков чувствовал, как велико утомление, каким тяжелым веществом налито все его тело и даже ступни, словно многократно увеличилось земное притяжение, и трудно ворочать языком, поднимать веки, шевелить пальцами.
Мысли не проворачивались в голове, напоминали коленвал в застывшем картере. Но он знал, что сейчас одолеет усталость и пойдет брать казарму.
– Я здесь остаюсь, – сказал Татьянушкин. – Мне это добро караулить.
«Добро… – вяло подумал Калмыков про голый, остывающий труп. – Какое же это добро…»
– Собирай людей, – приказал он Грязнову. – Оставь на этажах охранение. Остальным – по машинам. К казарме!
Сквозь вонь и смрад, собирая солдат, выкликая из тьмы командиров групп, сигналя фонарями, они спустились к выходу, где стояли боевые машины, развернув по сторонам пулеметы и пушки.
– Где Беляев? – спросил Калмыков долговязого, в танковом шлеме комвзвода, хватавшего с парапета снег. – Где твой ротный?
– Там. – Лейтенант кивнул ребристой, зачехленной в шлем головой. – Зацепило его вроде осколком. Лежит, плохо пахнет… – В словах лейтенанта, прошедшего бой, было презрение к перетрусившему командиру.
– Ну и хрен с ним!.. Заводи!.. К офицерским казармам!..
Пошел к бээмдэ, одолевая притяжение земли, прокручивая, проворачивая стальной вал в промерзшей смазке, быстрей и быстрей. Влез, взгромоздился на броню, слыша, как шлепают по металлу солдатские подошвы, начинают реветь неостывшие моторы.
Они шли колонной в шесть машин, собранных из разрозненных групп. На острой, врезанной в ягодицы кромке люка Калмыков испытывал острую неприязнь к генералу, сидящему в этот миг на уютной вилле, пославшему их после первого кровопролитного боя во второй, смертельный. Эта неприязнь к генералу, достающему из наборной каменной табакерки дорогую сигарету, это злое чувство быстро сжигало усталость, разлеталось по телу горячим звенящим звуком.
– Я – Первый! – командовал он. – При подходе из всех стволов! Лупим по казарме, чтоб пух и перо!..
Он увидел, как с обочины из черного стриженого кустарника поднялся гранатометчик. Навел короткую, промелькнувшую в темноте трубу, проследил в прицел железный борт бээмдэ. Перевел трубу на следующую колыхавшуюся машину. Дунула красная метла, короткий белый огонь впился в борт бээмдэ, погрузился в броню. В машине чмокнуло, хрустнуло, из люка повалил красный дым, полетели частые искры, словно включили сварку.
Машина ткнулась, и другая, не успевшая отвернуть, саданула ее в корму. Включили прожектор. В белом пучке убегал гранатометчик, по-козлиному перепрыгивая рытвины.
– Огонь!.. – ревел Калмыков, направляя вслед бегущему первую неверную очередь. – Добей его, падлу!..
С машин в луч света, как внутрь световода, ввинтились трассы. Находили бегущего человека, окружали его, накалывали, толкали вперед. Наколотый на спицу, он трепетал, пульсировал, а потом падал и исчезал из прозрачно-белых лучей.
– Обходи по правому борту! – командовал Калмыков, проводя колонну мимо подбитой бээмдэ, которая продолжала гореть.
На броне под пушкой, головой вперед, лежал долговязый взводный в ребристом танковом шлеме.
У Калмыкова не было ненависти к генералу, а остервенение последних усилий.
Воспаленно светили прожектора, рассыпали вокруг снопы голубого света. Примчались к казарме и с ходу, ломая колонну, развернулись по фронту перед оградой. Ударили из пулеметов и пушек, разнося ворота, давя амбразуры, навешивая над казармой зыбкие волны пламени.
– С брони!.. В цепь!.. – сгонял он солдат. Укладывал их в снег на обочине. – Долби их!
Орудия грызли бетон, ломали ворота. Бронебойные снаряды впивались в стену, зажигательные горели в скважинах, извергая сыпучие ворохи. На дворе казармы тлела ветошь, бегали быстрые светлячки. По кровле скользило жидкое пламя.
– Прекратить огонь!.. За мной!..
Отворачивая голову от пожара, от ртутных лучей, от мятущихся трасс, в сторону, в темноту, без надежды и веры, произнес: «Спаси!.. Не убей!..» Встал и кинулся в пролом ворот.
Бежал, нагоняемый тяжелым топотом. Гранатометчик, обгоняя его, поднимал трубу, готовясь влупить заряд в близкие двери казармы. Расколотые створки дверей раскрылись, и из них, шатаясь, вышел офицер, без фуражки, с белым, намотанным на кулак полотнищем. Он стоял на крыльце, шатаясь, ослепнув от прожектора. Кровь на его лице липко блестела, словно глазурь, а белая простыня спадала ему на плечо. Он шевелил полотнищем, стараясь придать ему видимость флага.
– Не стрелять!.. – проорал Калмыков. – Гранатометчик, мать твою, трубу опусти!..
За парламентером толпились, выглядывали, опять пропадали неясные лица. Из дверей валила гарь.
– Выходи по одному! – крикнул Калмыков, надеясь, что будет понят. – По одному, без оружия!..
Вслед за первым, за его волочащейся простыней, стали выходить офицеры. Волокли на себе раненых, под руки, на спинах, в растерзанной форме, с бегающими непонимающими глазами.
Солдаты бегло охлопывали их, обыскивали, ставили на утоптанный голый двор под лучи прожекторов в неровную щербатую шеренгу. Среди офицеров Калмыков узнал знакомых командиров рот, с кем встречался на офицерских пирушках, начальника разведки, начальника гвардии, долговязого, костистого Джандата. И Валеха, чье носатое смуглое лицо было в каплях пота, морщилось, как от боли. В руке Джандата, в огромной стиснутой пятерне, белела салфетка, словно штурм застал его за столом и судорога свела его костяные фаланги.
– Всем сесть! – командовал Калмыков. – Да посади их на снег, сержант! Дай им по кумполу!