На рубежах южных (сборник) - Иван Наживин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Серые толпы людей, жалких в бессилии любви своей, загипнотизированных ужасом свершившегося, тянулись на цыпочках, чтобы через головы передних видеть, как, весь в крови, палач вязал Фролку, чтобы отправить его обратно в Земский Приказ для дополнительных показаний по его крику о слове и деле государевом, как повели Фролку на телегу, как потом палач отсек у мертвого Степана руку и ногу, как выпустил его внутренности и как сочно шлепнулись они о камни, брошенные собакам на съедение, как в заключение всего втыкал он на загодя заостренные колья вкруг Лобного места голову Степана и другие части его тела.
– Да… – тихо подвел Афанасий Лаврентьевич. – Казнили жертву, а виновным волею рока отпущены все грехи их… Одному – плаха окровавленная, а другому шапка горлатная в аршин. И где выход, понять нельзя. Они не могли терпеть. Выносить тяготу государственную может только тот, кто необходимость ее понимает, но издавна повелось в мире как-то так, что всю тяжесть понимающие возлагают всегда на плечи непонимающих, а сами берут себе только выгоды… И разве не прав был исступленный протопоп этот Аввакум, когда кричал он в муке сердца: «Чем ты лучше нас, что ты боярин? Одинаково небо над нами, и солнце одно, и месяц, и все прозябающее служит мне не меньше, чем тебе…»
Потупив голову, Афанасий Лаврентьевич медленно пошел домой…
Народ расходился. Гипноз ужаса развивался, начинался обычный, немножко теперь более возбужденный галдеж стад человеческих. Иван Иванов сын Самоквасов торопился по своим торговым делам к именитому гостю Василию Шорину и в тайне сердца благодарил Господа и свою Пелагею Мироновну, что вовремя успел он выйти из всей эти каши дурацкой. Отец Смарагд и Чикмаз вполголоса плановали, как им половчее пробраться на низ. Начальник Панафидного Приказа, Унковский, был удовлетворен божественной справедливостью, покаравшей его старого врага, но сердился на толпу, которая мешала ему проехать, и все обещал всем извести их изподтиха. Корнило Яковлев с казаками ехал к дому и тихонько угадывал, как пожалует его великий государь за поимку Степана, – потом ему, кроме обычного жалованья, было выдано сто червонцев, – Гриша юродивый, путаясь в словах, говоря не то, что хотелось сказать, просил жалобно милостыньку ради Христа, торговые люди громко зазывали покупателей в свои лавки и ларьки, ссорились с ними, божились на иконы, били по рукам…
В кружалах в этот день было особенно полно и шумно, и люди пили больше, чем обыкновенно, больше кричали, больше ссорились. Соглядатаи Тайного Приказа жадно делали свое дело и отправили не одного уже пьянчужку в страшный застенок.
– Ну, что теперь скажешь ты, друг мой ситный? – широко осклабясь, говорил отец Евдоким, сидя в кружале за блюдом студня, своему неразлучному Петру. – Вот уж воистину всуе мятется земнородный… Хотел Москвой тряхануть, а сам заместо того на корм собакам попал. А?
– Не тем путем пошел он… – задумчиво проговорил Петр. – Не чрез кровь человеческую идет путь к граду грядущему…
– А, может, его и нет совсем, этого града грядущего?.. – помолчав, тихо сказал о. Евдоким, и лицо его стало вдруг жалко.
Петр испуганно посмотрел на него.
– Будет тебе!.. – проговорил он печально.
И какой-то пьянчужка в духовитом и шумном сумраке кружала завел:
Вы, дружья ли наши, братцы-товарищи,
Леса наши все порублены,
А кусты наши все поломаны,
Все станы наши раззорены,
Все дружья наши товарищи переловлены,
Во крепкия тюрьмы наши товарищи посажены,
Резвы ноженьки в кандалы заклепаны,
У ворот-то стоят грозные сторожи,
Грозные сторожи, бравые солдатушки;
Никуда-то нам, добрым молодцам, ни ходу, ни выпуску,
Ни ходу, ни выпуску из крепкой тюрьмы!..
Кружало шумело пьяным, дымным, длинным шумом. Кто-то пытался певцу подтягивать, кто-то блевал среди смеха соседей, кто-то буйно стучал кулаком по столу и хрипел ругательства.
– Нет, ты мне скажи, куды мы с тобой теперя пойдем-то, умная голова… – говорил захмелевший отец Евдоким. – Куда мы с тобой подадимся-то?..
– За Волгу надо пройти, посмотреть, что там в скитах делается… – отвечал Петр. – Что ни-то да думают же там люди…
Отец Евдоким опять осклабился:
– А я все больше да больше утверждаюсь, что град грядущий это кабак царский… – сказал он. – А? Чего лутче его найдешь?..
А невидимый певец своим сильным и красивым голосом с тоской и одушевлением пел:
Уж мы, братцы, разойдемтесь-ка,
Разойдемся по диким местам…
– Во!.. – кивнул отец Евдоким. – Это вот, пожалуй, в самый раз будет…
XL. Большая правда
Прошло три месяца. Заливаемый обильно кровью, пожар утихал. Только на низу, в Астрахани, все еще шумела вольница, но Москва раскачивалась унять и ее… Дикий зверь, раненный тяжко, или птица сразу же сдают в крепь, в неприступные места, и там и кончают, никем незримые, и свои страдания, и свою жизнь. И многие, многие люди, раненные в душу во всероссийском смятении этом, усталые и печальные, потянулись в крепи – кто куда…
Царственные большие печати и государственных великих посольских дел сберегатель, начальник Посольского Приказа, близкий царю думный боярин Афанасий Лаврентьевич Ордын-Нащокин был уже отцом Антонием, смиренным иноком Крыпецкого монастыря близ Пскова, который очень полюбился ему, когда, совсем молодой, жил он у себя в псковской вотчине своей, а потом, всего шесть лет назад, был псковским воеводой. Да и вообще, хотя народ «скопской» и был исстари озорным, Ордын любил свою озерно-лесную красивую родину. И до него в старину многие бояре и работники государственные на склон лет удалялись так в глушь, в тишину, в монастырь, с тою только разницею, что для них эти обители были действительно крепью, надежным пристанищем, а он выбрал это убежище для себя только потому, что иначе ему, важному вельможе государства московского, некуда было деваться. О нем нельзя было сказать, что он на века опередил свое время, – такие люди всегда и везде чужие, и, родись он триста лет спустя, он был бы также безбрежно одинок. Как и его сына, точно еще в колыбели какой-то черный ангел поцеловал его в это большое, думное чело, и поцелуй этот наложил на всю его судьбу навеки нерушимую печать страданий и одиночества.
Некуда деваться, как итог целой трудовой и самоотверженной жизни!..
И тем не менee это было так и не могло быть иначе: поцелуй черного ангела дает великие радости, но и великие печали и обязывает принять многое, о чем рядовой человек и понятия не имеет.
Отец Антоний, в поисках полной тишины, испросил у игумена благословения поселиться не в общежитии, а в скиту, в небольшой ветхой избенке, где жил недавно преставившийся отец Агафангел. Желание его сразу было исполнено: иноки видели собственноручные письма великого государя к о. Антонию – царь часто просил у него советов в деле управления – и надеялись извлечь чрез него великие и богатые милости для обители. И хотя иноку и не подобало предаваться суетным размышлениям и в книгах чести, ничего не сказал о. игумен, когда из Москвы были доставлены в келию о. Антония несколько ящиков с книгами. Отец Антоний не мог не сознавать, что он, отрекшись от мира, пользуется немного тем положением, которое он в этом мире занимал, но это совесть его не смущало: каждый идет к Богу так, как может.