Жизнь Николая Лескова - Андрей Лесков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Записной театрал, автор “Черных воронов” и усердный посетитель кафе-шантанов, он не слыхал, что Лесков давно пишет повесть из римской жизни времен Тиберия под заглавием “Оскорбленная Нетэта” [Незаконченная повесть с предисловием А. А. Измайлова и письмами Лескова к Е. М. Бем, опубликована в “Невском альманахе”, Пгр., 1917, вып. 2. с. 138–186.]. Его слуху были ближе “Нинетты”. Не подозревал он и того, что автор силуэта не мужчина, а достаточно известная художница Елизавета Меркурьевна Бем.
И в довершении всего еще одна, для Лескова уже посмертная, но, к сожалению, не менее прежних вспененная, реляция:
“В… комнате, увешанной со всех сторон разностильными картинами, портретами, с оригинальным образом Мадонны посреди стены, с бесчисленными тикающими и поющими старинными часами и массой характерных и редкостных безделушек на столах, — все было по-прежнему: пестро и шумно” [Волынсий А. Л. Н. С. Лесков. Пгр., 1923, с. 59.].
Спасибо, враждебная преувеличениям и недостоверностям, наблюдательная, много видевшая и во многом разбиравшаяся, Л. И. Веселитская с достойной хвалы простотой рассказала о первом посещении ею Лескова.
Вот несколько ее строк: “Я вошла в комнату, которая сразу показалась мне похожей на Лескова. — Пестрая, яркая, своеобразная… Мерно тикают часы. Их что-то много, и, тикая, они переговариваются между собой… Я оглядывала комнату. И казалось мне, что стены ее говорят: “Пожито, попито, поработано, почитано, пописано. Пора и отдохнуть”. И часы всякого вида и размера мирно поддакивали: “да, пора, пора, пора…” А птица в клетке задорно и резко кричала: “Повоюем еще, черт возьми…”
Я оглядывала комнату… На стене, за спиной сидящего за большим столом, среди картин и портретов висело узкое и длинное, совершенно необыкновенное, видимо старинное, изображение божьей матери…
Над [другим. — А. Л.] столом висело изображение Христа, тоже старинного письма… Справа лежали два Евангелия, слева Платон, Марк Аврелий и Спиноза” [Микулич В. Встреча с писателями. Л., 1929, с. 162–163.].
Все метко и верно: напряженность убранства, излишек /но не нелепая “бесчисленность”/ часов, обилие богородиц, спасов, иногда в странном соседстве и чередовании с картинами резко иного характера. Все такое, какое было.
Доверяясь упрочившимся все же легендам, плохо осведомленный некомпетентными лицами, лично никогда не бывший у Лескова, А. А. Измайлов ближе к 1920 году писал: “Хорош лесковский кабинет на Фурштатской, с богоматерью Боровиковского, бронзовым Толстым и дорогим Буддой…”
Бронзового Толстого не было. Был небольшой гипсовый “пишущий Толстой”, небольшой же гипсовый же его бюст, да в марте 1894 года появился еще настольный бюст Льва Николаевича, отлитый из металлической композиции, на дубовом постаменте, подаренный издателем “Всемирного обозрения” С. Е. Добродеевым. Изделие было массовое. Лесков, поблагодарив дарителя, посоветовал ему послать в Ясную Поляну два таких бюста дочерям Толстого — “помогающим графу в его работах” [Письмо Лескова к С. Е. Добродееву от 9 марта 1894 г. — Пушкинский дом.].
Не было и дорогого Будды. Был маленький из кости, стандартной резьбы. Были маленькие же, не имевшие художественного значения, золоченые бюстики Гете и Сократа, на мраморных розеточках.
Хорош был, с детских лет мне памятный, пожелтевший от времени и от того ставший теплее и выразительнее, мраморный, хорошего резца, бюст Сенеки, сантиметров в 25–30. Его-то, конечно не забывая и терракоты во прах поверженного Сатаны, усердные ценители и обозреватели “раритетов” Лескова и не приметили… Не разобрали в висевшем около дверей в переднюю “оружии” непонятно заблудившихся в кабинете двух солдатских ружей Пибоди и Генри-Винчестера — трофеи войны 1877–1878 годов, подарок мне моих киевских дядей.
Один узрел “Нинетту”, другой учуял в комнате даже что-то “шумное”… Недаром Лесков не жаловал скорописных репортеров.
Одна Веселитская по-писательски дала почувствовать и кабинет, и прошлое и настоящее его хозяина, и неукротимость творческого его темперамента.
Обстановка спальни, она же и библиотека, состояла из беспретенциозных книжных шкафов, комода красного дерева, маленькой ширмочки, не поместившегося в кабинете дивана от “гарнитуры”, двух столиков с лекарствами и божнички с небольшим, но недурным иконописным собранием. Картин здесь совсем не было, если не считать хромолитографии “Пашущий Толстой”, нескольких портретиков родных и портрета “яснополянского мудреца” почти над изголовьем старого, с шестидесятых годов жившего в доме дивана с ящиками, на котором последние двенадцать лет спал и скончался хозяин.
О столовой говорить уже и совсем нечего: стенная лампа над узким и маленьким раздвижным столом, гнутые и от времени шаткие стулья, крошечный дубовый полубуфетик, ясеневый, с жесткими сиденьем и спинкой, узенький диван, служивший мне пристанищем в мои приезды из подгородних казарм. На стенах что-нибудь уж невтерпеж наскучившее или вытесненное чем-нибудь новым из кабинета.
В старину жилые комнаты именовались покоями. Прекрасное, величавое, толковое слово. Где и поразмыслить и поработать, как не “в покое”.
Сплошная завешанность и заставленность, не делая кабинета Лескова “музеем”, снижала его покойность. Хотелось простоты, неотягощенности, воздуха… Вспоминался бесхитростный кабинет шестидесятых — семидесятых годов, окнами на “Тавриду”. В нем всего было меньше, а покоя больше. Гимназиста Шляпкина он не подавил и не испугал [См.: Шляпкин И. А. К биографии Н. С. Лескова. — “Русская старина”, 1895, № 12, с. 205–215.].
С ослаблением многих невзгод, особенно с 1880 года, усилились поездки на Апраксин двор и в Ново-Александровский рынок.
Лично для меня это представляло огромную опасность. Поездки на эти толкучки зачастую совершались в воскресенье. Вместо того, чтобы сбегать на Симеоновский каток на Фонтанке или к товарищу или просто побыть единственный день в неделании дома, я должен был сопровождать отца. Я ненавидел эти “дворы”, их “проезды” или холодные каменные “галлереи”. В своей “ветром подбитой”, “на рыбьем меху” кадетской шинелишке, в холодных носках и кожаных башмаках, без неразрешавшихся калош, в холодных белых замшевых перчатках, я застывал уже, пока извозчик трусцой довозил нас от Таврического сада до угла Садовой улицы и Вознесенского /ныне Майорова/ проспекта. Это составляло хороших четыре версты и требовало около сорока минут езды. Начинался медленный, от витринки к витринке, от лавчонки к лавчонке, обход обеих бесконечных галерей. От их каменных плит и тянувших отовсюду сквозняков я коченел, в то же время поневоле изучая стили-ампир, Луи Кенз /15-й/ или Сез /16-й/, физиономии исторических людей на миниатюрах, разницу между бра, канделябрами и часами из бронзы или из “композиционного” сплава, мебель — жакоб, буль, маркетри, и т. д… до слез.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});