Литература конца XIX – начала XX века - Н. Пруцков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но при всей готовности отречься от старой религии и новейшего богоискательства богостроительство все же оставалось родственным им, так как в конечном счете опиралось не на научное познание мира, а на слепую веру в новое божество — народный коллектив. Марксистская материалистическая мысль равно непримиримо отнеслась ко всем формам обновления религиозного сознания, но особенно резко к богостроительству, компрометирующему марксизм своей мнимой к нему близостью. В статье «О фракции сторонников отзовизма и богостроительства» (1908) В. И. Ленин подчеркнул реакционную сущность такого рода «исканий»: «Эта проповедь стала систематической именно за последние полтора года, когда русской буржуазии в ее контрреволюционных целях понадобилось оживить религию, поднять спрос на религию, сочинить религию, привить народу или по-новому укрепить в народе религию. Проповедь богостроительства приобрела поэтому общественный, политический характер».[902]
Теолого-философский диспут получил в беллетристике эпохи реакции достаточно широкое отражение. Религиозные искания при этом нередко переплетались в ее сюжетах с проблемой революции и «судорогами плоти».
Тревожное и широкое народное «богоискательство», породившее в начале XX в. новую эпидемию странничества и запечатленное в повестях «Исповедь» М. Горького, «К тихой обители» С. Подъячева, «Жажда» Ф. Крюкова и других, не было, по существу, религиозным движением, подобным старому сектантскому «бегунству». Это была форма стихийного и отчаянного протеста обнищавших народных масс, которые, скитаясь по Руси, искали правду и справедливость, привычно укладывая эти понятия в русло религиозного мировосприятия: «божья правда», «божья справедливость». Мужик-странник в повести В. Муйжеля «Чужой» так характеризует смысл народного «богоискательства»: «Как Христос по земле иудейской ходил, — ходит народ крестьянский по земле божьей… И идет народ правды искать — божьей правды, что в сердце человеческом от времен первоначалья господом богом вложена есть, такой правды!.. И те, что правду господню из народа вытравить хотят, что понимать скитание крестьянское не желают, верховные владыки и чиновники и все господское звание — да погибнут!».[903]
Богоискательство же как форма интеллигентского религиозного сознания базировалось на идеях смирения, которые проникали и в сферу общественного мышления. Во многих произведениях тех лет оно трактовано как путь разрешения наболевших социальных проблем, более состоятельный, чем программа революционных преобразований. Один из героев романа В. Ропшина (Б. Савинкова) «Конь бледный», террорист, осмысляет свою деятельность как жертвенное служение заветам Христа и на этом основании противопоставляет ее анархическому своеволию соратников по борьбе. В романе «Чертова кукла» З. Гиппиус ставит перед собой задачу столкнуть героя нового времени (Юрулю Двоекурова) с «тем зерном подлинного и совершенного бытия, которое уже возрастает ныне из стихии революции».[904] «Зерно» это оказалось связанным с излюбленными религиозными идеями самой Гиппиус и Д. Мережковского. В романе их потаенно распространяет группа богоискателей.
В следующем романе («Роман-царевич»), составившем с «Чертовой куклой» единую дилогию, мотивы богоискательства выходят на первый план. Его герой — бывший революционер Роман Сменцев представлен апостолом новой, не очень внятно изложенной им, но определенно реакционной и сопряженной с идеей монархического единовластия веры. Сменцев гибнет от руки прозревшего единомышленника, темную же народную душу «осветляют» герои, разочаровавшиеся в революции, но постигшие «высшую правду» неохристианства, исповедуемого автором романа.[905]
Богостроительские идеи облеклись в художественные образы в повести М. Горького «Исповедь» (1908). Повесть эта имеет ярко выраженный антицерковный, антихристианский характер. Широкой картиной нравов русского духовенства и повсеместного корыстного «богоедства» она утверждает факт крушения догматического православия.
Вторая линия повести — народное богоискательство, отраженное в душевных метаниях центрального героя-рассказчика, — трагическое, не находящее утоления.
Обе эти линии, сходясь, получают разрешение в третьей — богостроительской, мажорной, утверждающей. Истинный «боголюб» отец Иона и молодой заводской учитель Михаил исповедуют обновленную антицерковную веру: «Богостроитель — это суть народушко! Неисчислимый мировой народ! Великомученик велий, чем все, церковью прославленные, — сей бо еси бог, творяй чудеса!».[906] В ходе развития сюжета повести новое божество — «народушко» — действительно их «творяй»: во время крестного хода силою коллективной воли, сплотившей множество разрозненных воль, народ исцеляет парализованную девушку.
В высоком экстазе утверждения новой веры, в напряженной патетике речи рассказчика, от лица которого ведется повествование, как-то затерялся, заглох единственный трезвый голос — рабочего Петра. «Никаких богов! — решительно заявляет он. — Это — темный лес: религия, церковь и все подобное; темный лес, и в нем разбойники наши! Обман!». А далее он говорит с упреком племяннику-«богостроителю»: «Ты, Мишка, нахватался церковных мыслей, как огурцов с чужого огорода наворовал <…> Коли говоришь, что рабочий народ вызван жизнь обновлять, — обновляй, а не подбирай то, что попами до дыр заношено да и брошено!».[907]
Марксистская критика устами Г. В. Плеханова сурово осудила повесть Горького, признав с горечью, что «поэтический „Буревестник“ заговорил теперь мистическим языком святоши».[908] Сам Горький, комментируя повесть, утверждал: «Я — атеист. В „Исповеди“ мне нужно было показать, какими путями человек может придти от индивидуализма к коллективистическому пониманию мира».[909] Но Ленин писал автору «Исповеди», что тот исказил собственный замысел вредными богостроительскими заблуждениями: «Теперь и в Европе и в России всякая, даже самая утонченная, самая благонамеренная защита или оправдание идеи бога есть оправдание реакции».[910]
Не сливаясь с общим руслом теолого-философской дискуссии, но вызванная ею к жизни, развивалась в русле традиционного богоборчества особая «библейская» линия литературы. Евангельские сюжеты использовались писателями для выражения идей и настроений нового времени.
В 1906–1910 гг. создана А. М. Ремизовым основная часть цикла «отреченных повестей», стилизованных под библейские притчи и апокрифы. Многие из них, имея в своей основе вневременные библейские сюжеты, содержат явные отголоски недавних событий и пронизаны сумрачным настроением реакционных лет. Мотивы темной ночи, кровавого безумия, жестокости господствуют в притче «О безумии Иродиадином»; кровавой вакханалии мести — в «Гневе Илии пророка»; тьмы и печали повсеместной — в «Светло-христовом воскресении».
В зависимости от позиции, занятой автором, недавние события эти то представлялись сатанинским наваждением («Бесовское действо» из цикла «Русальных действ», 1907), то поэтизировались как воплощение Христова учения.
Так, в рассказе В. Муйжеля «Нищий Ахитофел» (1908) всесильный первосвященник Каиафа казнит Христа за то, что в «смутное время глухого брожения и неясного протеста против тяжелой руки Рима» он рассказывал нищим Иудеи светлую сказку — «о грядущем времени всеобщего братства».[911] Погиб Христос на кресте, подавил могучий Каиафа вспышку народного протеста, но не вытравил из души старого нищего «таких хороших снов» — так заканчивается этот рассказ.
В годы, когда предательство стало острой политической и нравственной проблемой (особенно поразил русское общество факт провокаторства одного из лидеров партии эсеров — Азефа), евангельский образ предателя Иуды и широко известный миф о его тридцати сребрениках особенно часто привлекал к себе писателей. Появился ряд оригинальных и переводных литературных обработок этой библейской легенды. Говоря, что данное поветрие в русской литературе фактически приводит к переоценке или оправданию предательства, Горький выделил из общего ряда писателей, затронувших и опошливших большую тему, Л. Андреева, выступившего с рассказом «Иуда Искариот» (1907).
Необычное осмысление «торгового дельца» Иуды (его предательство изображено писателем как результат жестоких сомнений Иуды в правде любимого учителя) понадобилось Андрееву не для смягчения или оправдания предательства, а для того чтобы выставить на общий суд не только вполне явную, но и еще более страшную форму предательства, когда учителя предают его «верные» апостолы. Недаром рассказ в первоначальной редакции имел заглавие «Иуда Искариот и другие». Намекая на злободневность своего произведения, Андреев так определил его содержание в письме к В. Вересаеву: «Нечто по психологии, этике и практике предательства».[912]