Законы отцов наших - Скотт Туроу
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Депортация еврейского населения Вены в концлагеря разворачивалась довольно медленно, но к октябрю 1941 года набрала темпы. При содействии лидеров еврейской общины, среди которых первенство, несомненно, принадлежало раввину Мурмельштайну, евреев отправляли на восток партиями по тысяче человек в каждой, в запломбированных товарных вагонах. Отец вместе с семьей оказался в числе первых. Он был доволен хотя бы тем, что его отправили в концлагерь в Бухенвальде, где к тому времени уже собрались сливки еврейской общины Вены.
Его маленький сын, мальчик, которому к тому времени уже было семь лет, по пути заболел. У него воспалилось ухо. Когда их выгрузили, как скот, в Бухенвальде, он постоянно плакал от дикой боли. Мать умоляла охранников разрешить ей сходить с мальчиком в лагерный лазарет. Наконец через три дня охранник сделал вид, что сжалился над матерью. Он взял ребенка за руку и, выведя из барака, застрелил тут же за дверью. Мой брат Исаак умер мгновенно, почти на глазах у матери.
Эти события, о которых мой отец ни разу не упоминал в моем присутствии, определили его судьбу. Они были с ним каждый день. Они трансформировали его — точнее, прошу прощения за это слово, деформировали его, как дерево может быть изуродовано, если его туго перевязать в раннем возрасте. Он помнил об этом постоянно, ибо такое не забывается. О трагедии я узнал от матери, которая приоткрывала мне завесу над тайной постепенно в коротких, тяжелых беседах в течение многих лет. Как вы знаете, она страдала болезнью Альцгеймера, которую усугубляли страшные воспоминания о лагерях, жившие в ней дольше других, наверное, они были даже сильнее, чем мысли обо мне. На той стадии, когда мать могла еще говорить о тех или иных событиях с достаточной ясностью, она повторяла фразу, которую я время от времени слышал от нее еще раньше. «Лучшие не выжили, — говорила она, — те, кто не пресмыкался и не обманывал, кто делился с больными». Я думаю, ими восхищались в какой-то степени, однако восхищение в таких обстоятельствах — преходящее чувство. После этого моя мать, хрупкая, изможденная болезнью, практически бесплотная, с неподвижными глазами, однако со взглядом таким глубоко знакомым и дорогим для меня, поднимала голову, что стоило ей немалых усилий, и смотрела мне в лицо. «Всю свою жизнь я прожила с памятью о них, — сказала она как-то раз. Откашлявшись, она добавила: — Это мои герои».
Смерть еще более высвечивает мое отношение к ней. Мать, безусловно, ошибалась, ибо мое сердце не допускает сомнений, что она принадлежала к лучшим. Однако я осознаю, что в своей тонкой, деликатной манере она намеревалась предложить мне снять обвинения с отца, обвиненного в том, что он уцелел по другой причине. Не важно, кем они были, когда оказались в этом ужасном месте, потому что ни она, ни он, ни какое-либо другое человеческое существо не могли столь долго подвергаться такому унижению и невероятно жестокому обращению, лишениям и постоянному давлению страха быть отправленными в газовую камеру и сохранить свои прежние свойства неизменными. Я принимаю это. Для меня это вполне очевидно, хотя вы можете проехать в любой конец этого города к многоэтажкам на Грей-стрит или Филдер-Грин и убедиться, что люди так ничему и не научились.
Из истории об Аврааме и Исааке можно вывести тысячу моралей. Одна из них состоит в том, что тяжелые испытания, через которые проходят родители — а мы все проходим через них, — неизбежно становятся испытаниями и для их детей. И тот крест, который несли мои отец и мать, стал моим крестом, и, вне всяких сомнений, мой крест стал крестом Сары и Исаака. Однако это также повествование о выживании и милосердии. В конце концов Авраам услышал глас Божий, предписывавший ему не поднимать руку на своего собственного сына. Исаак был пощажен. Он выжил и преодолел все трудности. Он стал родителем, который больше не делал попыток совершать жертвоприношения.
Я выражаю безмерную благодарность отцу. Я бесконечно признателен ему. Однако, конечно, от нас обоих можно было ожидать лучшего. Здесь, когда уже наступил естественный конец, все можно выразить очень просто. Мы с отцом часто бывали несправедливы и даже жестоки друг к другу. Я сгораю от стыда, вспоминая о своих выходках, и чувствовал бы себя больше в ладу с собой, если бы заметил в отце какой-либо намек на подобное же раскаяние. Жаль, что мы не смогли заключить перемирие, прийти к какому-то взаимно приемлемому соглашению. Однако переговоры, если таковые состоялись бы, были бы невероятно трудными. Вне всякого сомнения, отец зачислил бы меня в категорию страдальцев, тем более что во многих моих страданиях был виноват я сам, что люди его возраста и опыта отказываются признавать болью. И все же разве мы не могли бы посчитаться жертвами, душа на душу, этими двумя маленькими мальчиками, его сыном и моим, Исааками, чьи отцы не смогли спасти их? Разве нельзя достичь абсолютного равенства в отчаянии и тщетности? И все же мы учимся, мы растем, мы приобретаем опыт. Сара, конечно же, у нас с тобой дела обстоят гораздо лучше. И в том великий смысл.
И бот я думаю об Исааке — моем сыне, моем брате, сыне моего отца, первом сыне западных религий, — и я думаю о легенде, которую рассказывают снова и снова. Мы слышим ее сначала детьми и затем повторяем всю нашу жизнь. Мы рассказываем ее в виде апологии. И предупреждения. Мы рассказываем ее с определенной долей надежды. Мы рассказываем ее потому, что все мы были тем ребенком, все мы были Исааком, и нам известна та часть истории, которая никогда не упоминается. Ибо в Библии нет ответов Исаака. Мы не знаем, спрашивал ли он, подобно Иисусу: «Отец, почему ты оставил меня?» Нам известно лишь одно: что он повиновался. Что он был ребенком. Что он поступил так, как приказывал ему отец, потому что не знал ничего больше в своей жизни. Мы знаем, что он безропотно дал себя связать веревкой. Мы знаем, что он безропотно дал отцу положить его на алтарь из вязанок с хворостом, который они соорудили вместе для Бога. Мы знаем, что он спокойно наблюдал за тем, как отец занес над ним нож. Мы знаем, что он был ребенком, сыном человека с Большой Идеей, который в тоске и смятении, даже в те секунды своей жизни, которые могли стать для него последними, мог лишь смотреть на своего отца с той известной, пусть даже терпящей крах, надеждой на любовь.
1 апреля 1996 г.
Надгробное слово Бернгарду Вейсману, произнесенное Хобартом Тариком Таттлом
Аллах, Иегова, прекрасный Иисус — под каким бы именем мы ни знали Тебя, Господь, прими душу Бернгарда Вейсмана: Ты послал ему жизнь, полную страшных испытаний, и он заслужил вечный покой. Пусть его душа упокоится с миром.
Если бы здесь каждый из нас стал делиться воспоминаниями о Бернгарде Вейсмане, то Ты, Господь, услышал бы уйму разных мнений, настоящее разноголосье. Здесь есть те, кто может сказать Тебе, что в своем деле он был непревзойденным специалистом. Он сиживал за одним столом с лауреатами Нобелевской премии по экономике, которые считали его равным себе. Его внучка, наша замечательная Сара, сказала бы Тебе, что он был прекрасным стариком, ее дедушкой, который сторицей платил ей за доброту. И Ты уже слышал Сета, который сказал, каким крутым отцом он был, и я скажу Тебе, что сам был тому свидетель, и подтверждаю, что все это чистая правда.
Я могу говорить только за себя. Мне нравился этот человек. Я нахожусь здесь в качестве его друга. Я понимаю, вам может показаться несколько странным такое заявление. Как это я мог дружить с человеком, который в два с лишним раза старше меня? Однако мы действительно были друзьями. Когда я был несмышленым малышом, он наводил на меня страх. Я помню, как он носил ужасные очки, которые сжимают переносицу как прищепкой — пенсне? — и говорил с этим чудным венским акцентом. И я никак не мог понять, то ли он говорит со мной, то ли откашливается.
Однако к тому времени, когда я начал ходить в школу, я раскусил его. Я могу рассказать вам много хорошего о мистере Вейсмане. Оригинальный был человек. Он мог поразить вас совершенно неожиданным ходом мысли. Помню, несколько лет назад я был у него в гостях, и мы обсуждали обычные темы, так сказать, дежурные: политика, расовый вопрос, Америка и т. д. Я сказал, что правительство вроде бы смягчило свою позицию и собирается разрешить группе еврейских негритянских лидеров посетить несколько столиц на Ближнем Востоке с целью дать дополнительный импульс делу урегулирования.
— Послюшай, Хопи, ф том, что прафительстфо хочит, чтопы они уехали, нет никакого сомнения, — сказал он мне, — фот только Фашингтон не хочит, чтопы они фернулись назат.
Этот человек относился ко мне с симпатией. Частично, и я всегда знал это, причиной тому был Сет. Бернгард старался изо всех сил наладить отношения с главным приятелем сына. Однако я интересовал его и сам по себе. В этом я нисколько не сомневался. Я мог заставить его смеяться. И у него не было никаких проблем со смышленым негритянским парнишкой. Он не родился американцем, поэтому наши расовые распри не оставили на нем ни малейшего отпечатка. Должен сказать, я очень ценил это. И еще должен признаться, что мне было куда легче найти общий язык с ним, чем со многими другими белыми, потому что он заплатил свою цену. Я даже не мог сказать ему: «Ты не знаешь, что это такое». Он знал. Он понимал, каково оказаться в такой ситуации, когда на тебя постоянно вешают ярлык и считают последней тварью; когда на тебя постоянно давит груз непонятно какой вины за то, чего ты никогда не совершал.