Красные, желтые, синие (сборник) - Мария Мартиросова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В конце мая нашему директору всё же удалось достать бензин для заправки школьного автобуса. Совсем немного, только на «туда и обратно», как объяснил нам Гагик, сын директора автобазы. Так что, если бензин ненароком истратится раньше времени, придётся всем классом выходить и толкать автобус до самого Еревана.
Географ всю дорогу увлечённо рассказывал о вулканическом происхождении Севана, живописном ландшафте местности, горных степях и лесах, альпийских лугах, стометровой глубине озёрного дна. Но я всё равно не ожидала увидеть такую красоту. Ярко-голубое безоблачное небо, синее спокойное озеро, белоснежные вершины гор, белёсые, бежевые, рыжие, тёмно-коричневые закопчённые и будто спёкшиеся камни древних армянских церквей – Айраванк, Севанаванк.
Гагик то и дело перебивал географа:
– Интересно, вода уже тёплая, купаться можно? Папа говорил, тут на берегу ишхан[41] на мангале жарят, мы туда пойдём?
Географ отмахивался от него и вёл нас дальше, мимо чадящей шашлычной, пляжных тентов, палаток с мороженым. Я старалась не отставать, чтобы не пропустить ни слова из легенды о появлении озера, происхождении его названия.
– Народ толковал его название следующим образом: «сев» – «чёрный», «ванк» – «монастырь», как стены монастыря Севанаванк, возведённые из вулканического туфа. – Географ надолго застрял под солнцем на пустынном берегу. – Современная же расшифровка клинописи, датируемой IX–VI веками до нашей эры, опровергла эту версию в пользу слова «суниа», что на урартском языке означало «озеро». А есть ещё одна легенда, рассказать?
Географ вопросительно оглядел нас.
Гагик протяжно зевнул, отчаянно замотал головой, но географ, не обращая внимания, продолжил:
– Эта легенда, донесённая до нас народом, гласит, что ванские армяне[42], вынужденные бежать из своего края, переселились на берега озера Севан, надеясь обрести навеки утраченную родину. Но суровый горный климат не пришёлся им по нраву. Вспоминая тёплый воздух озера Ван, беженцы печально вздыхали: «Чёрный, чёрный Ван достался нам!»
– Ия! – притворно возмутился Гагик, оглядываясь на одноклассников. – Эти беженцы и раньше наглели?! Я думал, только шуртвац айер такие наглые! Мы им это, – Гагик обвёл широким небрежным жестом церковь, горы, озеро, – а они всё про свой вонючий Баку вспоминают. Соберутся на улице, у Армгипрозёма, и болтают про Азербежан, Каспийское море, про то, что и среди азеров люди встречаются.
Я напрочь забыла о широкой доброжелательной улыбке, негромких примирительных словах, которые советовала мне Жанна Арташесовна.
– Сам ты шуртвац, понял?! – заорала я. – Ты хоть раз в Баку был, что вонючим его называешь? «Азербежан»! Знаешь, какое у нас там море? А Девичью башню, храм огнепоклонников видел?!
Географ, оттаскивая от меня Гагика, клялся обо всем рассказать директору школы и больше ни за что на свете не соглашаться ни на какие экскурсии. А Гагик орал, что не пустит меня в автобус, который едет на бензине его папы, чтобы я пешком убиралась в свой Азербежан.
Ерванд, попыхивая коротким окурком, поджидал меня напротив школы:
– Деньги с собой есть? А дома? Короче, бери всё что есть, и идём покупать свечки. Если не успеем, до завтра всё расхватают.
Ерванд с сожалением оглядел оставшийся от окурка желтоватый фильтр, щелчком отбросил его в сторону. И всю дорогу до дома рассказывал, как они уже два дня сидят в гостинице без электричества. Сегодня, говорят, дадут… Но Ерванд точно знает: сегодня дадут, завтра снова отключат – блокада. Ладно, вчера и позавчера ели лаваш с сыром, а дальше как? Без горячего, без супа, без чая. А дети, а Дима Туманян? Надо, наверное, дровяную печку ставить. Только где для неё дрова брать? В парке, что ли, деревья вырубать, книги в огонь бросать?..
Дома тётя Нора подавала стоящему на стремянке Артуру коробки со свечами. Тот, шутливо удивляясь тёти-Нориной запасливости, терпеливо впихивал их на антресоли:
– Мама-джан, я тебе своим здоровьем клянусь, ни одной штуки из этих свечек не сожжёшь! Я не позволю! Клянусь, пока я жив, в нашем доме ни на минуту свет не потухнет! Вот увидишь!
С улицы раздался призывный свист.
– Идёшь, нет? – спрашивал Ерванд, задрав голову к нашим окнам. – А-а, уже купили… Больше не надо? Ну ладно, тогда давай не пропадай. Туманяну привет передавать?
11У тёти Норы до сих пор хранились бабушкины серьги, увязанные в ветхий носовой платок, спрятанные на дно сервизного заварочного чайника. Круглые, массивные, тёмно-желтого цвета, лет тридцать назад переплавленные из двух золотых монет части налобного украшения моей карсской прабабушки. Когда у тёти Норы бывает хорошее настроение, она обещает после своей смерти подарить эти серьги мне. Ведь ей не для кого собирать пежинг[43], а модница Ашхен наверняка не захочет даже примерить допотопные украшения свекрови.
Мама, каждый раз увидев бабушкины серьги, с сожалением вздыхала:
– Зря мама их переделывала. И сама не носила, и мы не носили. Лучше бы так монетами и остались. Помнишь, Нора, две штуки было, одна обычная, а другая большая.
Тётя Нора откликалась, недобрым словом вспоминая бабушкину бакинскую подругу, уговорившую переплавить монеты в ювелирной мастерской своего мужа.
Артур задумчиво взвешивал серьги в своей ладони:
– В оружие эти монеты в 1915 году нужно было «переплавлять». А не удирать из Карса от турок. Вся Западная Армения туркам осталась, а наши армянские тхамардик[44] женские финтифлюшки спасали! Мы никогда таких ошибок не сделаем! Умрём, но не сдадимся!
Артур прикладывал круглую цыганскую серьгу к моему лбу над переносицей, тётя Нора вздыхала:
– Вылитая мама!
Наше абрикосовое варенье пахло на весь подъезд. Дядя Армен часто привозил в Ереван вёдра ноемберянских абрикосов и в ожидании обратного автобуса точно и аккуратно тюкал молотком по скользким косточкам, морщась от громкой телевизионной трансляции митингов с Театральной площади или учредительного съезда Армянского национального движения.
– Как там ваши? – спрашивал меня дядя Армен. – Пишут, звонят?
Я в десятый раз начинала пересказывать последнее письмо Алиды или папин звонок трёхнедельной давности.
Я стояла рядом с мамой и без труда улавливала папины громкие торопливые клятвы, обещания продать родительский дом в Кедабеке, золотой перстень, часы, хрусталь и всё до копейки переслать нам в Ереван. А потом обменять бакинскую квартиру на любую халупу в каком-нибудь русском городе, перевезти в неё Алиду, меня, маму. И счастливым умереть у маминых ног. Пусть кто хочет называет его маймах[45], а как он сказал, так и сделает.
Мама плакала, слушая папу, читая письма Алиды. Даже если та писала о чём-то хорошем, например, о редких гроздьях чёрного винограда, этим летом впервые вызревших на деревянных опорах возле квартиры дяди Армена и тёти Шушаник.
Дядя Армен задумчиво перебирал осколки абрикосовых косточек, нащупывая среди них ядрышки:
– Хорошие здесь абрикосы, очень ароматные, медовые. Кушайте, ещё привезу. Я, когда в Баку лозу сажал, мечтал: тень будет, листья для долмы. Думал, белый виноград вырастет. Шушаник только белый ела… А эти абрикосы на земле валяются, портятся. Шушаник нельзя сладкое – сахар в крови нашли, а я их в рот не могу взять – кажется, подавлюсь, в горле застрянут. Не я их сажал, не я должен собирать, кушать.
В середине августа Артур начал готовиться к военным сборам. Тётя Нора, укладывая дорожную сумку, то и дело всхлипывала, предлагая позвонить то знакомому дяди Сурика, работавшему в военкомате, то отцу Ашхен. Артур шутливо отмахивался от этой протекции, обещая побыстрее закончить сборы и вернуться домой. Глазом не успеем моргнуть, как три месяца пролетят.
Дядя Сурик учил сына накручивать на ноги портянки, успокаивал тётю Нору:
– Ничего, сборы – это ерунда. Не война же, в конце концов?.. Так, армия понарошку. Всего три месяца побудет и вернётся. Я вот три года на флоте служил и ни одной посылки из дома не получил.
Тётя Нора спохватывалась, вынимала из холодильника припрятанную палку сервелата и паковала её в отдельную сумку с продуктами, собирала в свою новую импортную косметичку йод, аспирин, анальгин, бинт, пластырь, левометицин, марганцовку.
– Только доедете – сразу позвони, продиктуй мне свой адрес, телефон, – без конца повторяла тётя Нора. – Попроси разрешения у командира, скажи, майрик[46] волнуется, не спит, сердце, давление, сахар… Скажи, что единственный сын…
Артур, приобняв меня за плечи, гладил маму по голове, обещал писать письма, звонить, как только представится удобный случай. А вернувшись домой, без остатка съесть любой тёти-Норин чаш[47], даже хаш.
Мы и вправду почти каждый день получали от Артура письма. Лёгкие, несерьёзные, неправдоподобно щедро усыпанные восклицательными знаками. В таких словах и с такими же восклицательными знаками Артур обычно клялся тёте Норе, что обедал, дяде Сурику – что вёл машину на черепашьей скорости. Всего несколько строчек крупным почерком – о том, какое пекло сейчас стоит в Чаренцаване[48], о Мушеге, у которого после сбора «калашникова» каждый раз остаются лишние детали, о Вагане, начищающем кирзачи присланным из Алжира «Саламандером», о целой стае белых и сизых голубей, прикормленных пайковыми крошками. Тётя Нора по сто раз перечитывала эти письма: про себя, вслух, дяде Сурику, нам, дяде Армену и даже Ерванду. Посмеивалась над Мушегом, советовалась с дядей Суриком, пропустят ли её в казарму с вентилятором.