Кандибобер(Смерть Анфертьева) - Виктор Пронин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Потеряв всякую осторожность и способность предвидеть будущее, Анфертьев набросил галстук на отсвечивающую бронзой ручку Сейфа и отошел на несколько шагов, чтобы издали полюбоваться подарком. Не знал он тогда, что этим навсегда связывает свою судьбу с железным ящиком. Но что делает Анфертьев дальше! Он затягивает на шее, на своей шее галстук, еще хранящий холод Сейфа. Даже Света не почувствовала опасности — она была слишком взволнована.
Простите, но Автор хочет ненадолго вернуться к плечам Светы, поскольку чувствует, что сказал о них явно недостаточно. Они достойны отдельного повествования, но мы ограничимся кратким отступлением о том незабываемом моменте, когда Анфертьев восхитился галстуком, а еще больше Светой, непосредственной и открытой, зарабатывающей двухлетний стаж для поступления в высшее учебное заведение, которое не имело бы ничего общего ни с сейфами, ни с квитанциями, ни с накладными, чеками, расписками. Обычно пишут о глазах девушки, о ее губах, иногда отмечают грудь, бедро. Автору известно произведение, где весьма восторженно описаны девичьи подмышки, но мы уклонимся от этого проторенного пути. Описание всевозможных ложбинок и выпуклостей, изгибов и линий Светы Луниной было бы святотатством.
Плечи — вот самое большее, на что может решиться Автор, и этого ему вполне достаточно. Как, впрочем, и Анфертьеву. Когда он ощутил плечи Светы в своих ладонях, ему в лицо словно бы дохнуло свежим ветерком из далекой юности, когда он был переполнен надеждами и тайнами, когда его, да только ли его, всех нас будоражил поворот улицы в незнакомом городе, когда неделями помнился взгляд девушки, брошенный в нашу сторону из проезжающего трамвая, когда у нас с луной были какие-то отношения, во всяком случае, она не была так равнодушна и холодна, как сейчас. Обняв Свету, Анфертьев неожиданно остро почувствовал, что она полна теми тайнами и надеждами, которые когда-то тревожили его, лишая сна, аппетита, довольства, лишая всего, кроме упоительного смятения. И кто знает, может быть, Света помнит его взгляд брошенный из красноватых сумерек фотолаборатории. Но не пришло, не пришло ему в голову, что холодящий ветерок, который так растрогал его, донесся вовсе не из лунного прошлого, нет, это удовлетворенно вздохнул сумрачный Сейф. Благодаря за подарок, Анфертьев неловко ткнулся в щеку Светы, краешком глаза успев заметить, как дрогнули, потянулись навстречу губы девушки.
Она была смелее его, готова была идти дальше. Света немного сутулилась от незначительной своей должности, но Вадим Кузьмич все-таки сумел заглянуть ей в глаза. И знаете, что он увидел? Решимость. Решимость все принять и через все пройти.
В коридоре послышались шаги, и Анфертьев отшатнулся от Светы, причем так поспешно и неловко, что сам устыдился своей опасливости. Но переполошился он вовсе не из страха — даже общее собрание коллектива заводоуправления, посвященное его моральному облику, не испугало бы его. Анфертьева ужаснули собственные недозволенные чувства. И сделал шаг назад... к раскрытому Сейфу. Не стоит искать в этом какую-то неотвратимость, но знамение было. Оказавшись у самого люка, вдохнув густой, настоянный на деньгах воздух, Анфертьев пошатнулся и, чтобы не упасть, схватился за рукоятку двери Сейфа. Ее знобящий холод остался в его правой ладони, как родимое невытравляемое пятно. Ему нестерпимо захотелось услышать грохот массивной двери, ощутить в пальцах поворачивающийся ключ, услышать, как, послушные ему, вдвигаются в пазы стальные стержни запора.
Анфертьев с силой захлопнул люк Сейфа и повернул ключ.
— Пошли, — сказал он. — Погуляем. У тебя есть еще пятнадцать минут.
— А у тебя?
— У меня и того больше. Я — вольный художник.
— Совсем-совсем вольный?
— В пределах допусков, которые дают мне должность, общество, мораль.
— А мораль... Тоже допускает отклонения? — спросила Света, когда они уже вышли на тропинку у щели в заборе.
— Уж коли одни и те же поступки могут вызывать и восторг, и осуждение... — передернул плечами Анфертьев.
— Какой же вывод можно сделать? — Света улыбнулась задумчиво и отрешенно, как умеют улыбаться красивые девушки. У них это неплохо получается. Кажется, что они стоят над истиной, над смыслом, над судьбой... Что, впрочем, вовсе не исключено. Конечно, вряд ли они стоят над судьбой, но что касается высших истин, смысла жизни, то с этим красивые девушки управляются запросто. Они попросту олицетворяют их, и правильно делают. Однако возвращаемся к Свете. — Так какой же все-таки вывод может сделать человек, открывший двусмысленность морали? — на этот раз ее вопрос мы поставим несколько иначе.
— Вывод? — Анфертьев поднял воротничок, сунул руки в карманы плаща и, не застегивая его, с болтающимися концами пояса пошел вперед. — Человек должен поступать по своему разумению, не пытаясь отгородиться от жизни частоколом цитат, лозунгов, тезисов, транспарантов... Словами, которые кому-то показались мудрыми... Вообще слово «мудрость» мне кажется фальшивым. Человеческие отношения выше всего остального... Всего остального попросту не существует.
— Но разве мудрые откровения не помогают человеческому общению?
— Наоборот. Они все запутывают. Слова вообще мешают общению. Чем больше люди говорят, тем меньше понимают друг друга, тем больше у них недовольства, раздраженности и нетерпимости.
— Как же мне общаться с тобой, Вадим?
— Обними меня, поцелуй куда-нибудь и скажи: «Как же я соскучилась по тебе, дураку...»
— Значит, все-таки мне придется что-то сказать?
— Можешь не говорить. Но тогда поцеловать придется дважды.
— Как легко ты выкручиваешься! — рассмеялась Света.
— Это потому, что я не придаю слишком большого значения словам, я понимаю их ограниченность, понимаю, как легко их истолковывать в противоположном смысле, как легко найти в них возвышенность и низменность... В зависимости от того, кто будет толковать. Я сказал тебе что-нибудь обидное?
— Нет, — Света покачала головой.
— А теперь представь себе, что весь наш разговор слышит Квардаков... Что мы делаем? Мы краснеем.
Анфертьев видел Свету в окружении желтых, красноватых, бледно-зеленых листьев, и солнечные зайчики пробегали по ее лицу, как отблески тайн и надежд.
Анфертьев не удержался и мысленно щелкнул несколько раз фотоаппаратом, навсегда врезая в память и конопушки на носике Светы, и отсветы листьев на ее лице, и воротничок белой рубашки из-под темного свитера, и маленький серебряный кулон в виде штурвала — сквозь какие бури он поможет ей пройти, какие рифы миновать, какие бермудские треугольники обойти десятой дорогой? Стоит ему когда-нибудь в будущем, через десять или через двадцать лет, когда Светы Луниной не будет в его жизни, ощутить на лице осеннее солнце, запах осени, приправленный заводской гарью, он обязательно вспомнит этот обеденный перерыв у щели в заборе, и боль необратимости пронзит его. Боль, которую вызывает уходящее время. Каждый раз, вспоминая эту встречу, Анфертьев будет видеть все больше подробностей: уголок воротника Светиной рубашки из модной ныне мятой ткани, кулон, слегка тронутый красной или синей краской, детище Подчуфарина — шестиметровые, сваренные из листовой стали серп с молотом, выкрашенные серебристой краской. Из неимоверной двадцатилетней Дали своей памяти он вытащит потускневший снимок и опять увидит, что сапоги на Свете замшевые, на высоких каблуках, ее стеганое пальто розовато-перламутровое, маникюр свеж и небросок, и он снова услышит в ее голосе то неуловимое, что делало его счастливым и безутешным...
— Значит, мораль — понятие растяжимое? — спросила Света, не придавая слишком большого значения своему вопросу. Она подняла с земли кленовый лист посмотрела через него на солнце, и лицо ее озарилось цветом осени. И в душе Анфертьева дрогнуло и заныло. Скорее всего это была любовь. Или что-то очень на нее похожее. Анфертьев испугался, он не был готов к смятению и нервной взвинченности, сопровождающим подобные смещения в душе. Но это был приятный испуг. Жизнь, которая ограничивалась заводским двором, щелью в заборе, тридцатью метрами квартиры, сумрачной фотолабораторией, жизнь, в которой самыми большими радостями были свежие рубашки и хороший галстук, вдруг раздвинулась, запреты рухнули, и только легкий прах от них вился на свежем осеннем ветерке. С радостным ужасом Анфертьев видел, что мир вокруг него простирается бесконечно и зовуще. Все рядом, все доступно, достаточно протянуть руку. Он провел ладонью по щеке Светы, и она приподняла плечо, пытаясь задержать его ладонь, прижать к своей щеке.
— Нет, — сказал он, — мораль не растяжимое понятие. Просто его нельзя сводить к толкованию, которое дает очередное начальство.
— Но тогда все очень легко свести к своему толкованию.
— Ну и что? Если веришь в себя, веришь себе... если твои желания никому не грозят... Разве что собственному растительному существованию... если это дает тебе ощущение постоянной, насыщенной жизни... И у тебя не корыстные расчеты, а надежды на счастье...