Случайный вальс: Рассказы. Зарисовки - Евгений Богданов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мать выпила газировки у автомата, потом устало присела на пустой ящик возле лотка с помидорами. Продавщица посмотрела на нее косо и хотела прогнать с ящика, но почему-то этого не сделала. Мать посидела, посмотрела, как люди бойко разбирают помидоры, и пошла дальше.
Съела пончик, обжаренный в масле. Пончик был мягкий, но ей не понравился: «Сама бы лучше испекла».
Она больше ни разу не справлялась, в какой стороне центр, твердо веря, что тот, пожилой, с палочкой, не ошибся. Только, опасаясь попасть в тупичок, каких в Москве много, в начале каждой улицы наводила справки: «Это тупичок или улица?»
Долго шла мать к своей цели и наконец добралась до неё, когда солнце стало уже против правого плеча. Опыт хождения по солнышку, а скорее всего чутье, то истинно крестьянское чутье, словно компас, спрятанный в глубине сердца, привело ее туда, куда нужно было. Увидев перед собой чистую, нагретую брусчатку Красной площади и кирпичные, безмерно величавые в своей простоте и строгости башни, мать облегченно вздохнула, утёрла платочком потное лицо и присела на цоколь металлической оградки на прилегающей к площади улице. Вынула из целлофанового пакета цветы, развернула марлю и, достав из кошелька алую шелковую ленточку, перевязала, перевила ею стебли ромашек. Букет был большой, с крупными цветами, хорошо сохранившийся.
Идти осталось немного, но требовалось узнать кратчайший путь. Она навела справку у прохожих и пошла дальше.
* * *У могилы Неизвестного солдата, у Вечного огня всё время были люди. Они приходили, возлагали цветы и, побыв здесь в молчании, удалялись. На лицах у одних — сосредоточенная грусть, у других — затаённое горе, у третьих любопытство, смешанное с уважением. И все молчали.
Здесь один из таких уголков Москвы, где от людей требуется только молчание.
Мать подошла к могиле и замерла. Здесь захоронен ее сын. В этом она была уверена. Ведь это — могила Неизвестного солдата, такого, о котором говорят: пропал без вести. А у неё Ваня в сорок третьем тоже пропал без вести, и, может быть, это его останки, его косточки вырыли где-то там в поле и привезли сюда, чтобы воздать ему заслуженные воинские почести. Сердце подсказывало ей, что всё обстоит именно так, как она думает. Так!
«ИМЯ ТВОЁ НЕИЗВЕСТНО, ПОДВИГ ТВОЙ БЕССМЕРТЕН», — читала мать, тихо шевеля губами, и по щекам у неё текли слёзы. Не стыдясь, она утирала их платочком и шептала: «Ванюша, родной мой! Вот я и пришла к тебе… Теперь я знаю, где твоя могилка.
Я цветов тебе принесла. Твои любимые ромашки. Ты, бывало, всё собирал их, когда маленьким был. Ставил в банку с водой в горнице, и они стояли долго, долго…
Видишь, я жива-здорова. Даст бог — поживу ещё. И Дуся здорова, и внук у меня растёт — Гриша. И отец еще ничего, хоть и с одной ногой. Работает на пчельнике… От всех я принесла тебе поклон…»
Долго стояла мать, бережно держа в руке букет полевых цветов, перевязанный алой тесьмой. Казалось, это не тесьма, а струйка Ванюшиной крови. Молодой, чистой, горячей…
Она аккуратно положила букет рядом с другими. Ей было приятно, что на Ванюшину могилу принесено столько красивых цветов, букетов, венков. Какие хорошие, добрые и памятливые люди! Она приложила к подбородку тёмную от загара руку в синих прожилках вен. В руке зажат платочек. «Ваня, Ваня…»
Рядом кто-то тихонько всхлипнул. Мать обернулась и увидела худенькую старушку в чёрном платке. Старушка утерла слезы и тихонько опустилась на колени. Платок у нее сбился, и мать увидела совершенно седые редкие волосы. Она вздохнула и, посмотрев по сторонам, увидела других женщин, всё больше пожилых, а то и вовсе старых, которых поддерживали под руки молодые люди, и женщины эти тоже клали цветы и что-то шептали. Она видела это по движению их губ. Может быть, они произносили дорогие для них имена своих погибших сыновей?
Скорее всего так. Ведь таких женщин много во всех концах страны. И тогда мать подумала, что всех их привело сюда то же, что привело и ее — память о погибших на войне, а точнее — без вести пропавших сыновьях, братьях, мужьях, и каждая в глубине души таила надежду, что, может быть, здесь, у стены Кремля, под пятиконечной звездой, озарённой Вечным огнём, покоится прах любимого, родного человека. Ведь если она про Ваню решила так, то почему так же не могут думать другие? Тут лежит безвестный герой, не отмеченный ни в одном приказе, ни одной наградой лишь потому, что имя его осталось неизвестным для живых, не нашедших при нём ни документов, ни медальона…
Когда мать подумала о других женщинах, у неё прошло чувство одиночества, ей стало даже легче. Её горе разделяют другие матери, которые пришли сюда в этот час, и те, которые еще не побывали здесь, — не успели или им не позволили обстоятельства.
Неизвестные матери неизвестных солдат…
1975 г.
СОЛДАТСКОЕ ПОЛЕ
— Ты мне прежде всего дай закурить, — нетерпеливо сказал Шевелёв молодому рябоватому бойцу, пришедшему на смену. — Курево кончилось, а без табаку — сам знаешь…
Рябоватый боец отстегнул крючки, которыми полы шинели цеплялись за поясной ремень, чтобы не испачкать их дорожной грязью, неторопливо достал из кармана большой сатиновый кисет, в котором помещалось добрых три жмени махорки, и подал его Шевелеву. Тот, свернув толстую тугую цигарку, жадно затянулся.
— Крепка-а-а, брат! — выдохнул он вместе с дымом.
— Алтайская. Из посылки. Там и на вашу долю оставлено.
— Что ж ты не принес?
— Забыл. Не то чтобы забыл, а как-то не подумал. Да я вам на дорогу-то отсыплю.
— Ладно, отсыпь маленько, — добродушно согласился Шевелёв, глядя спокойными серыми глазами на руки бойца, делившегося с ним табаком. — Хватит. До роты верст пять, дойду скоренько.
У Шевелёва на темноватом, хранящем следы летнего загара лице выделялись пышные, соломенного цвета усы. Он их подстригал почти каждое утро. В миномётной роте Шевелёва частенько звали не по имени, а просто: «Усы». «Эй, Усы!» или: «Поди к Усам, он тебе расскажет, как дело было». И еще подшучивали: дескать, твоими бы усами да пощекотать у какой-нибудь молодки за ушком — вот было бы дело!
Шевелёв снисходительно посмеивался в ответ на солдатские шуточки, и при этом из-под усов у него сверкали ровные и чистые, как перламутр, зубы.
Ему уж было под сорок, но выглядел он браво, молодцевато. Среднего роста, стройный, подтянутый, он был любимцем полковых минометчиков. Здесь, в лесу, Шевелёв нёс караульную службу, охранял в тылу склад боеприпасов. Ящики с минами плотным штабельком были уложены в специально отрытом окопе и прикрыты брезентом. Рядом со складом — шалаш из елового лапника.
Смена караула в тихом и пустынном лесу происходила без обычных уставных формальностей и даже без разводящего.
— Значит, на объекте всё в порядке, — говорил Шевелёв сменщику. — Всё в полной сохранности. Можешь пересчитать ящики. Мины — не колбаса и не сухари, усушки-утруски не бывает. Но смотреть надо в оба. Тут хоть и тыл, а кто знает, вдруг вражина подберётся, взорвёт склад вместе с тобой… Надобно, значит, бдительным быть. Ну вот и всё. Будешь считать? — спросил он рябоватого.
— Выдумаете тоже, считать! — боец даже обиделся. Он был еще очень молод и потому обращался к Шевелёву на вы.
— Ну, дело твоё. Ежели с пункта боепитания приедут за минами — без документа не выдавай. Ни-ни! Понял?
Рябоватый кивнул, заглянул в шалаш, неторопливо обошел и осмотрел минный штабелёк, потом вернулся к Шевелёву, уже вскинувшему за спиной тощий вещевой; мешок, и протянул руку:
— Ну, бывайте!
— Бывай! Спокойного дежурства, — ответил Шевелёв, повернулся и, раздвигая кусты, направился к опушке леса, а потом к дороге, ведущей к «передку» — в расположение полка, стоявшего вот уже больше месяца в обороне.
Было начало осени. Сентябрь ещё только начал художничать, расписывать леса в теплые карминово-желтые тона. Он выдался дождливым, хмурым. Даже в те дни, когда дождя не было, по небу всё шли и шли на запад, на немцев, полки серых рваных облаков. В лесу под прошлогодней хвоёй и прелыми листьями набухала влагой земля, каблуки сапог легко вдавливались в нее, чавкали. С веток горохом осыпались капли влаги, и Шевелёв, карауля склад, не расставался с плащ-палаткой, развешивая ее для просушки в короткие перерывы между дождями.
«Надо бы сказать старшине, чтобы на склад посылали еще часового. Вдвоём сподручней, веселее. Одному — тоска! Перемолвиться не с кем. Разве с дятлом? А что дятел… Безголосая тварь. Только стучит да стучит по дереву. Надоел до чёртиков». Однажды Шевелёв вскинул было карабин, но пожалел птицу. Умрёт дятел — и вовсе станет скучно…
«Непременно скажу: пошлите подчаска[1] на склад с минами».
Утвердившись в этом решении, Шевелёв веселее зашагал по обочине дороги. Полы мокрой шинели, набухшие, тяжелые, хлопали по голенищам заляпанных кирзовых сапог. Шевелёв остановился, пристегнул их к поясу крючками, вшитыми в уголки, и стал похож на деревенскую бабу с подоткнутым сарафаном