Не жди, не кайся, не прощай - Сергей Зверев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В комнату вернулась женщина, следом за ней вошла рыжая девочка лет четырнадцати со здоровенным рыжим котом на руках. Смерив Константина неодобрительным взглядом, она сказала:
– Позвони дяде Степе, мам. Пусть его в полицию заберут. Только урки нам в доме не хватало.
– Я не урка, – сказал Константин.
– В зеркало давно смотрелся, «не урка»?
Девочка бросила кота на пол. Недовольно вякнув, он запрыгнул на топчан и бесцеремонно устроился на ногах Константина.
– Привет, Рыжик, – сказал Рощин, почесав кота за ухом.
– Не трогай его, – процедила девочка. – Разлегся тут, у-у! Думаешь, батя помер, так теперь все можно?
– Ступай кур покорми, – сказала женщина, гремя кастрюлями. – И воды наноси. Учить уму-разуму все горазды, а огород поливать некому.
– Если он, урка этот, к тебе хоть пальцем прикоснется, – заявила девочка, – я его топором зарублю. Слышишь, урка? Лежи и не рыпайся.
Она вышла, хлопнув обитой войлоком дверью. Не прекращая мурлыкать, кот попытался забраться Константину на грудь. Тот смахнул его раздраженным взмахом руки.
– Дочь моя, – произнесла женщина извиняющимся тоном. – Любит батю. А за что? Он после свадьбы не просыхал ни разу. С перепою и помер. Черный весь, как тот черт.
– Тебя как зовут? – спросил Константин.
– Раньше Клавой звалась, – ответила женщина, не оборачиваясь. – Теперь все больше Клавдией Федоровной величают. Четвертый десяток разменяла.
– Я тебя непременно найду, Клава, – пообещал Константин, в горле которого образовался горячий комок. – Век не забуду.
– Забу-удешь, – произнесла она уверенно. – Вы, мужики, только обещать мастаки. А как до дела дойдет…
– Иди сюда.
Клава обернулась.
– Это еще зачем?
– Ты знаешь, – сказал Константин.
– Ничего я не знаю.
Клава открыла печку и сунула туда поленце. Бессмысленное занятие. Огонь в печке угасал, топить ее было незачем.
– Иди сюда, – повысил голос Константин.
Клава посмотрела на него через плечо. Старой она не была. Просто жизнь помяла ее, поистаскала.
– Настена вернется – горя не оберемся, – предупредила она, глядя в глаза Константину.
Он покачал головой, утопающей в подушке.
– Не вернется.
– А ты почем знаешь?
– Интуиция.
– Засунь ее себе знаешь куда, ентуицию свою.
Константин молча вытащил из-под одеяла руку и протянул ее вперед. Воровато зыркнув в окно, Клава закрыла дверь на крючок и приблизилась к топчану. Ее грудь вздымалась под платьем, как забродившее тесто.
– Ты меня раздевала? – спросил Константин, беря ее за руку.
– Ну, я. – Она высвободила пятерню.
– Значит, теперь моя очередь.
– Еще чего! Не в кино, чай.
Фыркнув, Клава отступила на шаг. Затем ее скрестившиеся руки ухватились за подол платья. Раз – и перед глазами Константина обнажилось сметанно-белое тело. Только руки были загорелыми. И ноги до колена.
Приподнявшись, он привлек Клаву к себе. Хихикая, она избавилась от трусов и прильнула к нему, жарко бормоча какие-то глупости. Не слушая, Константин уложил ее на спину и навалился сверху. Проникновение было стремительным. Он словно палец в подтаявшее масло воткнул. Мгновение, и вот уже он вошел в нее, подрагивая от острого возбуждения. Клава тихонько вскрикнула и заходила под ним ходуном, яростно двигая бедрами. Через минуту все закончилось. Только звон в ушах прошел не сразу. И головокружение.
– Закурить бы, – мечтательно произнес Константин, переваливаясь на спину.
– Перебьешься, – сказала Клава, уставившись в потолок. – Как мой загнулся, так табака в доме не водится. И водки тоже. Пьешь?
– Редко. По праздникам.
– Небось теперь запьешь.
– Это с какой такой радости?
– С горя. – Клава провела пальцами по изуродованной медвежьими когтями щеке Константина. – Девки тебя десятой дорогой обходить станут. Женат?
– Нет.
– Тогда тем более запьешь.
– Нет, – упрямо произнес Константин.
– Родители-то живы? – спросила Клава, приподнявшись на локтях.
– Умерли.
– Давно?
– Давно.
Константин зажмурился, как тогда, когда его обнюхивал отведавший человечины медведь. Его отец и мать, надо полагать, были в полном здравии. Но обратного пути в отчий дом не было. Все перечеркнули те выстрелы в подъезде. От прежнего Костика ничего не осталось. Он стал беглым зэком, обреченным скрываться и убегать до скончания дней своих. Былые друзья будут захлопывать дверь перед его носом. Родители станут уговаривать сдаться и покориться судьбе. Христос, мол, терпел и нам велел. Вот только Христом Константин не был. Ни в прошлой, ни в нынешней жизни.
– Спиной повернись, – велел он Клаве. – И не оборачивайся. Не люблю, когда на меня пялятся.
– Срамотища, – выдохнула она, тем не менее подчинившись приказу. – Сроду таких фортелей никому не позволя… а! а!
Константин овладел ею грубо и бесцеремонно. На протяжении всего соития он молчал и только скрипел зубами. Ему было очень хорошо. Ему было очень плохо. Он яростно охаживал подставленный зад и чувствовал, как на глазах выступают слезы. Они были солеными, как тюлька в проклятой душегубке.
Соль и горечь. Горечь и соль.
Одеваясь, Клава то и дело поглядывала на окна. Затем уселась перед зеркалом со шпильками в зубах. Константин наблюдал за ней, испытывая приятную истому и усталость. Так он незаметно уснул. Снилась ему какая-то неприглядная серая местность с кривыми чахлыми деревцами и высокой травой. Константин брел куда-то, настороженно озираясь. Все вокруг дышало близкой опасностью.
«Медведь?» – ужаснулся он.
И точно, перед ним тотчас зашевелились деревья и кусты, сквозь которые с шумом продирался исполинских размеров зверь. Развернувшись на сто восемьдесят градусов, Константин бросился наутек, но ноги путались в траве, мешая развить необходимую скорость.
Постанывая от усталости и страха, он кое-как взобрался на пригорок, а уж оттуда припустил в полную силу, радуясь, что трава больше не мешает бегу. Но, уже почти выбравшись из предательского леска, вдруг похолодел, сообразив, что медведь не отстал, а просто двинулся в обход и теперь поджидает Константина внизу, скрываясь за редкими зарослями.
«А-а-а!» – заорал он, пытаясь остановиться.
Безрезультатно. Ноги сами несли его навстречу опасности. Спасения не было, приближался конец.
Задохнувшись в предсмертной тоске, Константин замычал, задергался и наконец разомкнул непослушные веки. Прямо над ним стояла рыжая дочь Клавдии с занесенным над головой топором.
– Я тебя предупреждала, урка, – сказала девчонка.
Топор обрушился на него. В последний момент перевернулся вниз обухом, но Константин этого не заметил. Мрак поглотил его. Беспросветный, всепоглощающий мрак.
Глава 8. «Что-то с памятью моей стало…»
Приступ ужаса, охвативший его, обернулся удушьем. Звук, с которым он втянул воздух, был страшен, как хрип умирающего, но Константин не умер – наоборот, он очнулся, воскрес.
Поначалу окружающий мир состоял из сплошного белого потолка. Несмотря на скудное освещение, Рощин отчетливо видел стыки между оштукатуренными плитами, видел мельчайшие трещинки, желтоватые потеки, неровности и шероховатости; видел даже мушиные трупики, скопившиеся внутри матовых плафонов. Но сообразить, почему все это нависает над ним, не получалось. Что за потолок? Откуда он взялся? Когда и каким образом?
Так и не найдя ответа на свои вопросы, Константин прислушался.
– В детстве, – бубнил унылый голос, – я пересчитывал спички в коробке. Круглая цифра никогда не выходила. Почему-то спичек всегда было нечетное количество.
В своей монотонности голос превосходил перестук дождевых капель по жестяному подоконнику. Константин по-прежнему смотрел в потолок, но знал, что подоконник – ржавый, а разбухшие оконные рамы не закрываются на все шпингалеты. По комнате гулял сквозняк. Было прохладно и все равно душно. А голос не умолкал, усугубляя тягостную атмосферу:
– Иногда спичек было шестьдесят три, иногда – шестьдесят одна, иногда – пятьдесят девять…
– Иногда пятьдесят семь, – подхватил молодой голос, задорный и злой одновременно.
– Совершенно верно, – с достоинством подтвердил рассказчик. – И вот я считал, а сам рассуждал: отчего так получается? Спичек может быть и шестьдесят три штуки, и пятьдесят семь, а цена у них всегда одна: копейка за коробок. Странно, думал я, очень странно.
– Что же тут особенного? – удивился молодой.
– Так ведь тетрадка стоила две копейки, а листов в ней было ровно двенадцать – не тринадцать и не четырнадцать! Правда, были еще тетради по восемнадцать листов, но стоили они уже по три копейки. Хоть в клеточку, хоть в косую линеечку, без разницы.