Красногрудая птица снегирь - Владимир Ханжин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Огорчения начались перед обеденным перерывом. Добрынину и прежде казалось, что начальник депо идет на поводу у Соболя. Сегодня это проявилось особенно явственно. Когда старший машинист Кряжев не захотел расписываться в книге ремонта и заявил, что, пока не будут сменены кольца, машина не выйдет из депо, Соболь пошел к Лихошерстнову. Он вернулся от него с письменным распоряжением машинисту отправиться в рейс. Оно выглядело как прямая поблажка инженеру. Эта поблажка главным образом и взорвала Максима Харитоновича, когда он, уже после того как паровоз ФД-20-2647 оставил депо, узнал о конфликте. И хотя со стороны казалось, что карикатура била только по Соболю, хотя, срочно готовя ее в обеденный перерыв вместе с художником редколлегии инженером Булатником, Максим Харитонович на чем свет стоит костил Соболя, гнев его в действительности был прежде всего направлен против Лихого.
Недовольство Лихим заговорило в нем с новой силой, когда ему предложили снять карикатуру. «Трусит Петр, определенно трусит за свое место, — думал Максим Харитонович. — Дрожит перед соболевским дипломом». Диплом у Соболя был такой, что перед ним в отделе кадров шапки снимали, — диплом инженера-тепловозника, самый перспективный, если учесть возможные перемены в депо. «Что сталось с тобой, Петр? — сокрушался Добрынин. — Что сталось с тобой, удалая наша головушка? Куда делась твоя рабочая гордость?»
А тут еще этот новый секретарь партбюро. Он и до сегодняшнего случая не очень-то нравился Добрынину: больно уж хмур, да и чужой какой-то. А сегодня и вовсе разочаровал. Добрынин заметил, как изменился в лице Овинский, когда Тавровый позвонил в партбюро и принялся отчитывать начальника депо. «Трус, подпевала», — вынес категорическое определение Добрынин. Вспоминал Ткачука и удивлялся, какой лукавый попутал его навязать партийной организации этакое ничтожество.
Всю вторую половину дня Добрынин провозился на установке крана-укосины в механическом цехе. Карикатуру снял только перед самым концом смены. Да и снял совсем не потому, что усомнился в ее правильности или побоялся неприятностей. Просто наказывал себя за ошибку — ему действительно следовало, перед тем как подготовить карикатуру на заместителя начальника депо, посоветоваться с членами партбюро, и прежде всего с Лихошерстновым и Овинским.
Хотя карикатура фактически сослужила свою службу — за день ее посмотрело большинство рабочих, — Добрынину хотелось снять ее незаметно. Да где там! Только взялся откладывать кнопки, как сзади собралось несколько человек. Будто из-под земли выросли, чтоб им! И посыпалось.
— Пусть еще повисит. Чего торопишься?
— Уж не заслабило ли, Максим Харитонович?
— Верно, Максим, тяни ее. Начальство критиковать — против ветра плевать.
Чертыхаясь про себя и ни на кого не глядя, Максим Харитонович свернул карикатуру трубкой и поспешил в комнату редколлегии. Благо что находилась она поблизости, рядом с инструментальной.
В узкой, словно сплюснутой комнатке, отделенной от инструменталки фанерной перегородкой, бухгалтер Любовь Андреевна Оленева уже печатала на машинке заметки в завтрашний номер газеты. Она повернула навстречу Добрынину смуглое от загара, слегка обветренное лицо, улыбнулась и снова принялась печатать.
Все неприятности дня словно смыло с Добрынина. Та звонкая радость, с которой он проснулся сегодня, которая пела в нем все утро и даже днем, в самые огорчительные минуты затаенно и сладко ныла, сейчас опять заговорила во весь голос.
Он взял лежавшие около машинки оригиналы заметок и спросил:
— Можно подшивать?
Любови Андреевне достаточно было молча кивнуть, но она чувствовала, что он хочет слышать ее голос, что ему важен не ответ, а ее голос.
— Да, можно, я их уже обработала, — сказала она.
Они обменялись еще несколькими фразами, лишними по смыслу, но нужными им все для того же, чтобы слышать друг друга.
Сбившись в печатании, она посмотрела на него умоляюще, и они на время замолчали.
Добрынин достал из шкафа пухлую папку, в которую подшивались рабкоровские заметки. На каких только листках, на какой только бумаге не писались эти испачканные мазутом и копотью, захватанные рабочими руками заметки — серый бланк наряда, выгоревшая обложка старого журнала и даже просто клочок газеты.
Накалывая их на скоросшиватель, Добрынин поглядывал на Любовь Андреевну. Печатала она медленно, не очень умело. Время от времени перечитывала напечатанное. Губы ее чуть заметно шевелились, и в эти моменты углубленности и старания она делалась особенно милой.
Загар и легкая обветренность, видимо, никогда не сходили с ее лица. Обветренность скрадывала морщинки. Пожалуй, только лоб, пересеченный несколькими глубокими бороздками, выдавал ее уже немалые годы. Но Добрынину больше всего нравился именно этот опаленный тяжелыми вдовьими годами лоб — отчетливый, выпуклый, в черном обрамлении гладко зачесанных волос.
В комнату вошел инженер Геннадий Сергеевич Булатник, или попросту Гена, молодой человек атлетического сложения. Он неловко поздоровался с Оленевой и стал готовить свои кисточки и краски. Гена принес новости. По просьбе Добрынина он связался с участковым диспетчером и узнал, какие поезда провели сегодня машинисты Крутоярска-второго. Однако новости свои Гена не спешил выкладывать; такая уж у него была манера: сначала пережить и обдумать все в одиночку, а потом уж рассказать другим.
— Так сколько взял Кряжев? — не вытерпев, спросил Максим Харитонович.
— Здорово взял, две шестьсот тридцать, — ответил Булатник тихо и восхищенно.
Добрынин даже подскочил:
— Ах ты маш-кураш! — Была у него такая поговорка — от отца перенял, — Это что же, на шестьсот тридцать тонн выше нормы! На шестьсот тридцать! По нашим-то горкам! Ай да Кряжев, ай да Кузьма Кузьмич!
— Трое взяли по две четыреста.
— Кто?
Инженер назвал фамилии.
Загибая пальцы, Добрынин подсчитывал:
— Трое по четыреста — тысяча двести, плюс кряжевские шестьсот тридцать — всего тысяча восемьсот тридцать. Почти целый полновесный состав. Это только в четырех поездах. Ну, а как все машинисты возьмутся — глядишь, за недельку-другую расчистим узел. Ах ты маш-кураш!..
Заражаясь радостью Максима Харитоновича, Булатник улыбался обычной своей широкой и застенчивой улыбкой. Но на душе у него было неспокойно. Он заходил в помещение нарядчика локомотивных бригад — дежурку, или по-старинному, по-шутейному «брехаловку». Машинисты уже знали о рейсе Кряжева. Дежурка клокотала. Булатнику запомнился старший машинист Городилов. Перекрывая голоса других, Иван Гроза бросал хлесткие, уверенные слова:
— На «ура» хотим взять, нахрапом — авось вывезет. Сегодня — авось, завтра — авось, а там — машина вкось. От таких новаторов нашей социалистической собственности один вред.
Городилова поддерживал младший брат его, Захар, тоже машинист.
— Человек-то, он предел имеет, — говорил младший Городилов, вытягивая и без того длинную шею. — Ну-кась встань заместо помощника, помахай лопатой при эдакой-то форсировке. Без рук останешься.
За последние десять лет на участке несколько раз повышались весовые нормы поездов, и то, что делал сейчас Кряжев, Булатнику самому иногда казалось рискованным. Сегодняшние дебаты в дежурке добавили сомнений. Гена не на шутку боялся за Кряжева. И как ни стыдился он перед Добрыниным своих сомнений, все же боязнь за Кряжева брала верх.
Улучив момент, Гена рассказал обо всем, что слышал в дежурке. Максим Харитонович посерьезнел. Подумав, решительно взял телефонную трубку.
— Пожалуйста, кабинет начальника депо.
Кабинет не ответил.
— Квартиру начальника депо.
С квартиры сообщили, что Петр Яковлевич уже пообедал и снова ушел на работу. Тогда Добрынин принялся вызывать один за другим цехи депо.
Оленева давно окончила печатать и наблюдала за Максимом Харитоновичем. Сейчас он был особенно хорош собой — настойчивый, увлеченный, знающий, чего хочет. Его худощавое лицо, твердые, хваткие руки, пропитанная маслом и копотью гимнастерка рождали ощущение какой-то необыкновенно надежной, деятельной и умной силы. Любовь Андреевна смотрела на его огромный нос и не замечала, что он огромен; она смотрела на его излишне беспокойные, может быть, несколько суматошливые движения и не замечала этой суматошливости.
Немудрено выглядеть красивым при красивой внешности. Но когда человек может быть красивым при некрасивой внешности, он особенно красив.
Пропуская мимо ушей ворчливые замечания телефонистки, Добрынин продолжал вызывать помещения депо и спрашивать о Лихошерстнове. Мысленно подсчитывая возможных противников Кряжева, он вспомнил о Тавровом. Верный своему всегдашнему курсу на замораживание веса поездов, заместитель начальника отделения фактически потребовал сегодня, чтобы начальник депо осадил Кряжева. Группировка противника выросла в грозную силу. Но чем больше насчитывал Максим Харитонович противников, тем круче закипала в нем злость. «Ну, а как ты, Петр?» — думал он, сжимая вспотевшей рукой телефонную трубку.