Рассуждения о религии, природе и разуме - Бернар Ле Бовье де Фонтенель
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Всякая философия имеет только два основания: любознательный ум и плохие глаза. Ибо если бы зрение у вас было острее, вы отлично бы распознали, действительно ли звезды — это солнца, освещающие множество миров, или же это не так. С другой стороны, если бы вы были менее любознательны, вы не старались бы это понять и результат был бы тот же. Но обычно хотят знать более того, что видят, и в этом-то и состоит трудность. Впрочем, если бы то, что видят, видели бы как следует, то тем самым оно было бы познано; но обычно вещи видят совсем иными, чем они есть на самом деле. Поэтому истинные философы, всю свою жизнь старающиеся не доверять тому, что видит их взор, стремятся раскрыть вещи, от них полностью скрытые. Таким образом, в положении философов, на мой взгляд, нет ничего завидного. Вдобавок к этому я всегда представляю себе природу великим спектаклем, напоминающим оперу. С того места, где вы сидите в опере, вы видите театр совсем не таким, каков он на самом деле: декорации и машины расположены так, чтобы издалека получалось приятное впечатление, и от вашего взора скрыты все эти колесики и противовесы, от которых зависит любое перемещение декораций. Итак, не затрудняйте себя отгадыванием, как все это приходит в действие. Один только механик, спрятавшийся в партере, обеспокоен полетом, кажущимся ему необычным, и стремится распознать, каким образом этот полет был выполнен. Вы, конечно, заметили, что механик этот создан наподобие философа.
Но с точки зрения философов, трудность усугубляется тем, что в машинах, являемых нам природой, все пружины отлично спрятаны и настолько совершенны, что пришлось долго отгадывать, какая причина приводит в движение Вселенную. В самом деле, представьте себе мудрецов — всех этих Пифагоров, Платонов, Аристотелей, всех тех, чьими именами в наше время нам прожужжали уши, — сидящими в опере: предположим, что они видят полет Фаэтона,[77] несомого ветрами, но не могут обнаружить скрытых пружин этого полета и вообще не знают, как устроены театральные кулисы. Один из них говорит: «Фаэтона держит некая тайная сила»; другой: «Фаэтон состоит из определенных чисел, и они-то и помогают ему взлететь»; третий: «Фаэтон питает некую симпатию к театральной выси и чувствует себя не в своей тарелке, когда он не там»; четвертый: «Фаэтон не создан для полета, но он предпочитает лететь, чем оставить театральный купол пустым»;[78] и так далее — сотни других фантазий, таких, что только диву надо даваться, как они не сумели лишить античность ее славы. Наконец, явился Декарт,[79] а также некоторые другие новые мужи, сказавшие: «Фаэтон летит потому, что его увлекают пружины, и потому, что опускается более тяжелый противовес». Итак, больше не верят в то, что тело движется, если его при этом не тянут, или, вернее, если его не толкает другое тело. Не верят также, что оно подымается или опускается, если при этом не действует противовес или пружина. И тот, кто видит природу такой, какова она есть, видит всего лишь театральные оперные кулисы.
— Таким образом, — сказала маркиза, — философия стала весьма механистичной?
— Настолько механистичной, — отвечал я, — что, боюсь, этого тотчас же устыдятся. Стремятся к тому, чтобы великая Вселенная напоминала маленькие часы[80] и чтобы все в ней свершалось с помощью правильных движений, зависящих от устройства частей. Признайтесь, разве вы не имели более возвышенного понятия о Вселенной? И не воздавали ли вы ей больших почестей, чем она заслуживает? Я видел людей, которые мало ее почитали с тех пор, как ее познали.
— Что касается меня, — отвечала она, — я уважаю Вселенную больше с тех пор, как знаю, что она напоминает часы. Поразительно: достойный восхищения порядок природы основан на столь простом устройстве!
— Я не знаю, — сказал я ей, — от кого вы усвоили столь здравые мысли. В действительности это не очень обычно — иметь такие понятия. Люди всегда хранят в головах мысль о каком-то чуде, окутанном мраком, и они его чтят. Они восхищаются природой лишь потому, что считают ее неким родом магии, в которой нельзя ничего понять. И конечно, они полагают ее в чем-то обесчещенной с тех пор, как она может быть познана. Но, мадам, — продолжал я, — вы так хорошо подготовлены ко всему тому, что я вам хочу сказать; думается, мне нужно лишь отдернуть занавес и показать вам Мир.
С Земли, где мы находимся, самое удаленное, что доступно нашему зрению, это голубое небо — огромный свод, к коему звезды, казалось бы, прикреплены наподобие шляпок гвоздей. Их называют неподвижными, ибо представляется, будто они движутся лишь вместе с небом, увлекающим их за собой с востока на запад. Между Землей и небесным сводом расположены на разной высоте Солнце, Луна и пять звезд, именуемые планетами, — Меркурий, Венера, Марс, Юпитер, Сатурн.[81] Планеты эти вовсе не прикреплены к одному и тому же месту неба, они имеют неодинаковое движение, по-разному расположены друг по отношению к другу и образуют различные конфигурации в противоположность неподвижным звездам, всегда имеющим одинаковое взаимное расположение. Например, Большая Медведица, которую, как вы видите, образуют эти семь звезд, всегда имеет один и тот же вид и долго еще будет его иметь; а Луна то ближе к Солнцу, то дальше от него; то же самое и другие планеты. Вот как представлялось все это древним халдейским пастухам, чей обширный досуг породил первые наблюдения, ставшие фундаментом астрономии: ибо астрономия родилась в Халдее, подобно тому как геометрия, говорят, родилась в Египте, где разливы Нила, уничтожавшие границы полей, стали причиной того, что каждый стремился изобрести точные средства для опознания своего поля и отличения его от поля соседа.[82] Итак, астрономия — дочь Праздности, геометрия же — Корысти. А если бы вопрос встал о поэзии, то мы бы нашли, конечно, что она — дочь Любви.
— Мне очень приятно, — сказала маркиза, — узнать эту генеалогию наук, и для меня очевидно, что я должна придерживаться астрономии. Геометрия, согласно тому, что вы мне сказали, предполагает более корыстную душу, чем у меня, поэзия же — более нежную. По счастью, мы находимся в деревне и ведем здесь вполне пастушеский образ жизни: все это подходит для астрономии.
— Не заблуждайтесь, мадам, — возразил я, — беседовать о планетах и неподвижных звездах — это еще не означает истинно пастушеской жизни. Посмотрите, в таких ли занятиях проводили свою жизнь герои «Астреи»?[83]
— О! — сказала она. — Это очень опасный род пасторали. Я предпочитаю халдейскую пастораль, о которой вы мне сказали. Вернитесь, прошу вас, снова к халдеям. В чем еще состояла задача, после того как узнали о том строении неба, о котором вы мне сообщили?
— Она состояла в том, — отвечал я, — чтобы разгадать, как могут быть устроены все части Вселенной, и именно это ученые именуют «построением системы». Но прежде чем я объясню вам первую из систем, надо вам заметить, если угодно, что все мы от природы устроены так, как известный афинский сумасброд, о котором вы, без сомнения, слышали, вообразивший, будто все суда, причаливающие в гавани Пирей, принадлежат ему. Наше сумасбродство в свою очередь состоит в том, что мы также считаем, будто все в природе без исключения существует для наших нужд; и, когда у наших философов спрашивают, для чего нужно такое изобилие неподвижных звезд, половины которых было бы достаточно для выполнения их назначения, они вам холодно отвечают, что все эти звезды служат тому, чтобы радовать взор. Согласно такому принципу, как это понятно, сначала вообразили, будто Земля необходимо должна покоиться в центре Вселенной, а все остальные небесные тела созданы для того, чтобы вращаться вокруг Земли и ее освещать.[84] Итак, над Землей поместили Луну, над Луною — Меркурий, далее Венеру, Солнце, Марс, Юпитер, Сатурн; а поверх всего этого оказалось небо неподвижных звезд. Земля, согласно этой системе, находилась как раз в середине кругов, описываемых планетами, и круги эти считались тем большими, чем больше планеты, их описывавшие, были удалены от Земли. Как следствие полагали, что планетам более удаленным требуется больше времени для их кругооборота, что действительно верно.
— Но я не понимаю, — перебила меня маркиза, — почему вы не признаете, как это очевидно, такой порядок Вселенной? Мне он представляется достаточно точным и легко постижимым, и с своей стороны я заявляю вам, что я им удовлетворена.
— Могу похвастаться, — возразил я, — что представил вам всю эту систему в несколько смягченном виде. Если бы я вам ее показал такой, как она была задумана Птолемеем или теми, кто работал над ней после него, это ввергло бы вас в совершеннейший ужас. Движения планет вовсе не так упорядочены, они вращаются то быстрее, то медленнее, то одним порядком, то другим; иногда они больше удалены от Земли, иногда меньше. Древние измыслили, бог знает, сколько различных орбит, включенных одна в другую, и с помощью этой выдумки спасли все свои причуды. Нагромождение всех этих орбит было столь велико, что во времена оны, когда не знали еще ничего лучшего, один кастильский король,[85] великий математик и явный безбожник, сказал, что, если бы господь-бог, когда создавал мир, пригласил его на совещание, он мог бы дать ему несколько полезных советов.