Счастье жить вечно - Аркадий Эвентов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Валентин говорил быстро и горячо. Глаза его смотрели на капитана, выражая одну лишь беспредельную собачью преданность. Простодушия и искренности в голосе — хоть отбавляй! Не могло быть сомнений, что молодой человек только и ждал возможности поговорить с представителем расы всесильных завоевателей, излить ему душу. Фашист был покорен обликом этого юноши, так обрадованного встречей с ним — офицером непобедимой армии фюрера. Гитлеровец с видимым удовольствием воспринимал поток слов Валентина, становился все более расположенным к нему.
— Да, да, я вас понимаю, — самодовольно сказал капитан. — Мы скоро завоюем всю Россию. Ее не будет — навсегда! Это все вокруг будет Германией. Все, все! И ваш Псков, и Ленинград, и Москва. Вам никуда, совсем никуда не нужно будет больше ехать, чтобы попасть в великую германскую империю. — Он вскочил и вскинул вытянутую руку — Хайль Гитлер!
— Хайль Гитлер! — по всем правилам фашистского приветствия ответил Мальцев. Заметил, что это понравилось немецкому офицеру, выждал короткую паузу, не спуская преданно-учтивого взгляда с капитана. Не давая тому отвлечься и как бы завершая свое представление, Валентин продолжал, он не скупился на лесть: маслом каши не испортишь!
— Я здесь, господин капитан, по делам фирмы моего отца — фабриканта. Рад буду вам услужить. Может быть господину капитану великой германской армии незнакома дорога? Сочту за высокую честь и большое счастье показать ее. Вам кто нужен в Канторке? Эту деревню я хорошо знаю, тут у моего отца были богатые земли. Весь — к вашим услугам, капитан.
— Нет, нет, я поеду дальше. А вас, молодой человек, могу подвезти, — офицер подвинулся, приподнял ковер. — Пожалуйста, не стесняйтесь, садитесь.
Валентин и не думал стесняться. И не стал терять времени. Он тотчас же занял место рядом с фашистским офицером, по-приятельски ему улыбаясь.
Пока санки легко скользили по улице Канторки, Мальцев ни на миг не переставал любезно и оживленно разговаривать. При этом он краем глаз наблюдал, что происходит на улице, и с радостью отметил: цель достигнута! Двое вооруженных полицаев (не их ли он видел подле крайней избы, когда наблюдал из леса?) застыли в почтительном изумлении, пропуская мимо себя санки с немецким офицером и его другом. Из окон тоже выглядывали любопытные лица.
На другом конце деревни Валентин распрощался со своим неожиданным спутником. Громко произнес ему вслед несколько галантных фраз и повернул обратно. Пошел уверенной, легкой походкой, бросая по сторонам подчеркнуто беспечные взгляды.
Полицаи посторонились, угодливо уступая ему дорогу, и дружно козырнули. Кто его знает, что он за птица, раз на такой короткой ноге с самим немецким капитаном! Рукав не оборвется, если лишний раз отдашь честь…
Мальцев прошел мимо, небрежно помахав им рукой, затянутой в перчатку. «Спасибо тебе, Нина! Сколько труда потратила ты, чтобы из старых, дырявых, полусгнивших рукавиц смастерить перчатки, которые произвели сейчас такое выгодное впечатление», — подумал он.
Валентин дождался пока улица совсем опустела и остановился у той — самой крайней — избы, которую облюбовал себе, еще выходя из лесу. Несколько раз, с короткими интервалами ударил кулаком по обшитой войлоком двери. Каждый удар отдался в груди — сердце застучало быстро, тревожными рывками погнало кровь к вискам. Что там, за дверью, уготовано ему судьбой?
Припомнилась другая дверь и такой же его настойчивый стук, после которого долго не отворяли, и вдруг подкралось, защемило, засосало неизвестно откуда взявшееся желание: пусть бы вовсе никто не отозвался, уйти бы прочь от того неизвестного, опасного, что произойдет, если отзовутся и откроют… На лестничной площадке было — хоть глаза выколи — и, казалось, стены вот-вот сомкнутся, раздавят. И то, что ожидало за дверью, все более окрашивалось в черные тона.
Сейчас совсем другое дело, — старался Валентин успокоить себя. — Посмотри: морозный день на сельской улице, внешне далекой от войны, как небо от земли, — разве чета тревожной ночи прифронтового города, ночи, пронзенной сигнальной ракетой врага? Но мрак неизвестности, томительное ожидание затемняли свет солнца, и день этот становился подобным ночи, ушедшей в прошлое. Нет, он был куда тревожнее!
Легкие шаги и скрип половиц заставили Валентина вздрогнуть. По избе кто-то шел к двери. «Должно быть ребенок или женщина», — подумал разведчик и не ошибся.
— Входите быстрее, не напускайте холода, — послышался голос.
В приоткрытую дверь он увидел женщину, совсем еще молодую, но с лицом усталым, рано состарившимся. Ее большие глаза смотрели на него в упор, вопрошающе и с укором. На приветствие вошедшего она ответила коротким и холодным:
— Здравствуйте.
И все так же, не сделав ни шагу назад, в горницу, не меняя позы, полной достоинства и решимости, не смягчая выражения глаз, прямого и открытого, произнесла:
— Если погреться с мороза, пожалуйста. Только не обессудьте, у нас не согреешься, холодно. А продавать, господин хороший, нечего, все, что могли, давно на еду выменяли. И покупать не на что. Зря, выходит, время потеряете, шли бы сразу дальше.
От этих простых, отчужденных слов Валентину стало тепло и легко. Как бы ей сказать — до чего он рад? Рад ее неприветливости, неприкрытой враждебности, нет, не к нему — русскому человеку, советскому разведчику, а к тому, другому, которого он изображает и которого крестьянка, по всей вероятности, видела из своего окна, видела развалившимся в щегольских санках, рядом с фашистским офицером.
Мальцев не нашел нужных слов. Укрыв в тени просиявшее лицо, он схватил метлу, стоявшую в углу, у порога, нагнулся и стал тщательно счищать снег с валенок.
— Они у вас уже чистые. Чего так стараетесь? — прервала молчание крестьянка.
— Верно, хозяюшка, — выпрямился Валентин и, дружески улыбнувшись, протянул руку. — Еще раз здравствуйте. Погреться я, действительно, хочу, промерз основательно. Но ни покупать, ни продавать не намерен. У меня совсем, совсем другое дело, товарищ!
Серьезно, строго и ласково он посмотрел ей в глаза, как бы растворил свой взгляд в ее недоуменном и сразу потеплевшем взгляде. В настороженном и чутком молчании встретились их ладони, задержались в крепком пожатии.
— Товарищ! — повторила она уже совсем другим, изменившимся голосом. Как будто подняла и бережно держит это слово, и любуется им, и лелеет его, родное, долгожданное, заветное…
* * *Витя — худой, остроплечий паренек, одет в рваный тулупчик, давно потерявший первоначальный цвет, и в большую, непрестанно сползающую на глаза ушанку. Ее носил отец мальчика. Было это недавно и так давно!
Еще затемно одноклассники и друзья дожидаются Витю. Печальной стайкой выглядят они на заснеженном проселке, что ведет в деревню, где находилась школа.
Нет, не так встречались, бывало, в иные дни, в другую пору.
Тогда школа ждала и звала своих питомцев, принимала со всем радушием и гостеприимством. Новая, теплая и светлая, с высоким резным крыльцом, откуда далеко был виден широкий и привольный мир. Их сельская школа открылась в последний предвоенный год. Никогда не забудут ребята того праздничного дня. Возводили ее всей деревней — дружно, споро, с песней и прибауткой, как все, что строят советские люди для себя и своих детей. Вокруг здания посадили фруктовый сад, кусты сирени, но разбить площадки для занятий спортом уже не успели. Не до того было: началась война.
Разве тайком, с оглядкой и страхом шли бы они к ней? Зачем было бы им вздрагивать и замедлять шаги, едва показалась она за поворотом дороги? Зачем останавливаться, не смея подойти ближе? Шумливой, голосистой гурьбой вкатились бы дети на любимое свое крыльцо, радостно возбужденные, настежь распахнули двери. И навстречу пахнуло бы родными теплыми запахами только что протопленных печей, березовых дров, тщательно вымытых полов.
А что они делают сейчас? Да такое в те дни могло присниться им разве что в самом жутком, самом кошмарном сне!
Притаившись в ложбинке за голым кустарником, укрытым снегом, смотрят дети на дом, в котором они росли, без которого не мыслили жизни. Смотрят и не могут поверить своим глазам, хотя видят его таким уже не в первый раз.
Над чужой ненавистной вывеской свисает гитлеровский флаг. У крыльца — часовой в тяжелой каске, в мышиного цвета шинели. Вокруг дома ходят и ходят такие же, как этот у крыльца, мрачные и жестокие чужеземцы. Тупо смотрят по сторонам, не выпускают из рук оружия. Фашисты стерегут школу.
Для чего упрятали они ее за колючую проволоку, окружили высоким тюремным частоколом?
Ребятам слышится стон… Это она, их родная школа, тяжко стонет, пытаясь вырваться на свободу. Или, может быть, то плачут молоденькие и нежные яблоньки, от которых не осталось и следа в истребленном гитлеровцами пришкольном саду? Стоны все чаще, явственнее, все сильнее ранят сердца ребят… И вдруг не стон, а крик, протяжный и страшный, доносится оттуда, из-за колючей проволоки. Несколько секунд он висит в прозрачном и тихом морозном воздухе, пока, наконец, не глохнет в глубине дома. Только невероятная мука способна заставить человека так кричать. Кто же терпит муки там, за окнами, наглухо закрытыми черными шторами?