Воспоминания - Лидия Авилова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кто-то между прочим сказал, что лечит себе зубы. «Глупости! — возмутился Лейкин, — если не болят зубы, зачем их лечить? А болят они только, если их чистить. Вот ко мне как-то жена пристала: вычисти, да вычисти, а то противно смотреть. Ну, я и попробовал. И, верите ли, сейчас же заболели. С тех пор — слуга покорный!» — «Ах, оставь ты! — с хохотом сказала его жена, Прасковья Никифоровна, — ты и рук-то не моешь!» — «Не мою, когда не надо!» — очень серьезно возразил Николай Александрович. «Уж и не надо! придет летом с огорода весь загвазданный, сапожища грязные, руки в навозе, так прямо и за стол!» — «Она считает навоз грязью, — объяснил Николай Александрович, — а какая же это грязь? Это прелесть. Ведь запах-то, запах! Лучше духов!»
Семья Лейкиных стала впоследствии довольно близкой нам семьей. Детей у них не было. Был только приемыш Федя. Жили они зимой на Петербургской стороне в собственном небольшом деревянном доме, держали лошадь. И вот, почти каждый день, Прасковья Никифоровна отправлялась на этой лошади отвозить в редакцию «статьи» Николая Александровича. Его сценки и рассказики она всегда называла «статьи». Маленькая, кругленькая, с круглым румяным лицом, всегда добродушным и веселым, она говорила громким звонким голосом и раскатисто хохотала. Я никогда не слыхала, чтобы Николай Александрович смеялся. Видела его только не то что задумчивым, а как бы самоуглубленным. И, судя по тому, что он говорил, эта самоуглубленность была как бы непрестанным анализом его достоинств и заслуг. Он с сосредоточенным видом рассказывал о том, какой он полезный общественный деятель и какое значение придается каждому его слову в думе; он рассказывал, как читаются и расходятся его книги, и даже о том, как он ведет хозяйство на своей даче на берегу Невы. И в его тоне было не столько самохвальства и гордости, сколько некоторого недоумения. Он удивлялся (хотя и старался скрыть свое удивление) тому значению и высоте положения, которые он сумел достичь из своей среды. А среда эта была действительно довольно темная. Те вечера, которые мне изредка приходилось проводить среди его родни и родни Прасковьи Никифоровны, производили такое впечатление, будто это были инсценировки рассказов Николая Александровича. Но над рассказами Лейкина можно было смеяться, а присутствуя на инсценировке, принято было быть вполне серьезными.
— Я не знала, что у Паши будут сегодня гости, — сказала мне моя соседка по чайному столу, кажется, сестра Николая Александровича, — и явилась как была! — и она показала мне невероятно грязные руки, да еще отогнула кружева манжетки, где грязь была еще гуще. — И не думайте, что я такая неряха: я бы помылась до локтей, если Паша меня предупредила. — Потом она мне объяснила, что она портниха, работы много, где там пустяками заниматься.
Семья и среда Николая Александровича был тот неиссякаемый источник, откуда писатель черпал свои темы, описывая только то, что видел и чем был окружен с детства. Сам он был очень близок, едва ли не солидарен с этой средой, и, несомненно, ему должно было казаться странным и даже почти невероятным, что судьба так высоко вознесла его только благодаря тому, что у него оказалась способность писать. Но талант у него был несомненный. Многие и теперь с удовольствием перечли бы некоторые его книги, например «Полкана» или «Наши за границей». Животных он любил, понимал и поэтому описывал их мастерски. Вся его беда была только в том, что он, удивившись и поверив себе, уж не видел границы своему величию и уже считал естественным громко заявлять: «Чехов написал рассказ… Хорошо написал, но не посоветовался со мной, а я бы ему сказал, как надо. Было бы гораздо лучше!» Вообще, всех писателей он всегда приравнивал к себе: «Недурно! Но я бы…» Но в нем не было ни зависти, ни недоброжелательности, и начинавшим он всегда был готов помочь и словом и делом. Как сейчас помню, как со своей новой, только что вышедшей книгой под мышкой он, хромая, входил в мою гостиную, тяжело опускался в кресло и, как-то особенно шлепая своими толстыми губами, передавал мне свое детище, объясняя его достоинства. Каждую новую книгу он непременно привозил мне сам. После такой передачи мы непременно пили чай, и, когда разговор о новой книге был окончен, Николай Александрович бранил кого-нибудь. Побранить и покритиковать он любил. Чаще всего нападал он на Сергея Николаевича Худекова, а впоследствии, очень горячо и зло, на его сына Николая Сергеевича. Бранил моего мужа: «Хоть бы он марки, что ли, собирал, а то чем живет человек, неизвестно. Служит. Разве это дело? Ты чем-нибудь заинтересуйся, во что-нибудь вникни…» И он опять возвращался к себе, к своей разнообразной деятельности, к своим заслугам. И копался, сосредоточенно копался в этих заслугах, выискивая все новые и новые и продолжая, шлепая губами, осуждать других и хвалить себя. У него часто бывал недовольный вид, но очень сердитым я его не видала никогда. «А я сегодня чуть было человека не убил, — заявил он мне один раз. — Лежу еще в постели, а мне докладывают: интерьвьюер просит принять, хочет знать мое мнение по одному текущему вопросу. Нечего делать! Надеваю халат, выхожу. Что такое? Стоит, кланяется. — Глубокоуважаемый Николай Александрович! Позвольте маленькое интервью. Сообщите Ваше просвещенное мнение о поцелуе. — О чем? — О поцелуе. — Да вы что? Вы смеетесь, что ли, надо мной? Я почтенный человек, маститый, можно сказать, писатель… Вон!» Он вспоминал об этом посещении с дрожью негодования…
Лейкин любил Чехова, который сотрудничал у него в «Осколках» и в свои приезды в Петербург, до своей дружбы с Сувориным, останавливался у него. Может быть, это случилось один раз, но Лейкин вспоминал именно о его приездах. «Он свежие сиги любит, и я его сигом угощал. В Москве нет таких сигов. Это вранье, что в Москве лучше кормят, чем в Петербурге. Поросятами хвастают, а разве здесь поросят нет? А Чехов поесть любит, но какой-то он… Бог его знает! Вскочит из-за стола и давай ходить. Люди сидят, а он вскочит и ходит, ходит. Уж какая это еда!»
Чета Лейкиных была очень гостеприимна. Бывали литературные собрания, т. е. вечера, когда собирались писатели, и тогда много ели, много пили и еще больше хвалили друг друга. Встретила я там И. Н. Потапенко, Баранцевича, Альбова, Ежова[33]. Кажется, бывал и Ясинский. Хозяин вел себя с важностью, как бы опасаясь уронить свое достоинство, но зато Прасковья Никифоровна так и звенела, угощая, отпуская шутки и заливаясь хохотом.
Я знала Лейкина в продолжение двадцати лет. У нас не было очень дружеских отношений, но было обоюдное расположение, и мы виделись довольно часто. И вот мне хочется заметить: в течение этих двадцати лет он совсем не изменился… Он остался тем же добродушно-самоуверенным, убежденным, высокоценимым маститым писателем и общественным деятелем. Может быть, он перестал удивляться своей славе, привык к ней, но он не перестал постоянно перебирать и перечислять свои заслуги, как скупой перебирает и пересчитывает свое золото. Я знаю, что он иногда любил представлять себе свои похороны с неисчислимой толпой почитателей его таланта, с речами над могилой, но каковы они были на самом деле, я не знаю: меня тогда уже не было в Петербурге.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});