Довлатов вверх ногами - В Соловьев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что касается Довлатова, то этот большой, сложный, трагический человек входил в прозу, как в храм, сбросив у его дверей все, что полагал в себе дурным и грязным. У меня иной подход к литературе, мы с Сережей об этом часто спорили в наших бесконечных прогулках окрест 108-й улицы в Форест-Хиллз. Мне казалось, что даже из литературы нельзя творить кумира, но уж никак я не могу назвать его тонко стилизованную прозу безнравственной. Бессмысленно превращать писателя Довлатова в какого-нибудь Селина, маркиза де Сада или, на худой конец, Андрея Битова. Другой почерк, другой литературный тип, но люди с деревянным ухом этого не улавливают. Так же, как мнимого автобиографизма прозы Довлатова: все его персонажи смещены супротив реальных, присочинены, а то и полностью вымышлены, хоть и кивают, и намекают на какие-то реальные модели.
Куда труднее мне говорить о повести "Призрак, кусающий себе локти" и её герое. В своих ответах моим зоилам я ссылался на формулу Флобера, который на вопрос, с кого он написал свою слабую на передок героиню, ответил: "Эмма Бовари - это я!" Тем более мне - ввиду гендерного сопадения - позволено сказать: Саша Баламут - это я, хоть я и увеличил ему рост по сравнению с моим, умножил число любовных похождений и сделал куда более обаятельным, чем являюсь я - увы. С пониманием этих вот элементарных законов художества можно уже подыскивать прототипы, которых часто несколько для одного литературного героя. Даже в самой великой автобиографии всех времен и народов - "В поисках утраченного времени" - у каждого из главных героев по три-четыре прототипа, тогда как сам Марсель Пруст растраивается на Марселя, Свана и Блока, а свой гомосексуализм раздает и вовсе неавтобиографическим героям.
Так я оправдывался, но критики железно видели в герое повести "Призрак, кусающий себе локти" Довлатова и ссылались на то, что Саша Баламут был пьяница и бабник, пока не умер от излишеств. "Ну мало ли в нашей литературной среде пьяниц и бабников..." - и я перечислял знаменитые имена. Я приводил пример с другим моим рассказом, "Вдовьи слезы, вдовьи чары", - по крайней мере четыре вдовы в России и три в эмиграции решили, что это про них, причем с двумя я не был даже знаком.
Почему я вспоминаю о том уже давнем скандале, публикуя заново повесть "Призрак, кусающий себе локти" в книге о Довлатове? Я хочу дать возможность читателю сравнить вымышленный все-таки персонаж с мемуарно-документальным. Не исключаю, что художественным способом можно достичь бoльшего приближения к реальности, глубже постичь человеческую трагедию писателя Сергея Довлатова.
Он умер в воскресенье вечером, вызвав своей смертью смятение в нашей иммигрантской общине. Больше всего поразился бы он сам, узнай о своей кончине.
По официальной версии, смерть наступила от разрыва сердца, по неофициальной - от запоя, хотя одно не исключает другого: его запои были грандиозными и катастрофическими, как потоп, даже каменное сердце не выдержало бы и лопнуло. Скорее странно, что, несмотря на них, он ухитрился дожить до своих пятидесяти, а не отдал Богу душу раньше. Есть ещё одна гипотеза - будто он захлебнулся в собственной блевотине в машине "скорой помощи", где его растрясло, а он лежал на спине, привязанный к носилкам, и не мог пошевельнуться. Все это, однако, побочные обстоятельства, а не главная причина его смерти, которая мне доподлинно известна от самого покойника.
Не могу сказать, что мы были очень близки - не друзья и не родственники, просто соседи, хотя встречались довольно часто, но больше по бытовой нужде, чем по душевной. Помню, я дал ему несколько уроков автовождения, так как он заваливал экзамен за экзаменом и сильно комплексовал, а он, в свою очередь, выручал меня, оставляя ключ от квартиры, когда всем семейством уезжал на дачу. Не знаю, насколько полезны оказались мои уроки, но меня обладание ключом от пустой квартиры делало более инициативным - как-то даже было неловко оттого, что его квартира зря простаивает из-за моей нерешительности. Так мы помогли друг другу избавиться от комплексов, а я заодно кормил его бандитских наклонностей кота, которого на дачу на этот раз не взяли, так как в прошлом году он терроризировал там всех местных собак, а у одной даже отхватил пол-уха. Вручая мне ключ, Сережа сказал, что полностью мне доверяет, и посмотрел на меня со значением - вряд ли его напутствие относилось к коту, а смущавший меня его многозначительный взгляд я разгадал значительно позднее.
Формально я не оправдал его доверия, но, как оказалось, это входило в его планы - сам того не сознавая, я стал периферийным персонажем сюжета, главным, хоть и страдательным героем которого был он сам.
Пусть только читатель не поймет меня превратно. Я не заморил голодом его кота, хотя тот и действовал мне на нервы своей неблагодарностью - хоть бы раз руку лизнул или, на худой конец, мурлыкнул! Я не стянул из квартиры ни цента, хотя и обнаружил тщательно замаскированный тайник, о котором сразу же после похорон сообщил его ни о чем не подозревавшей жене - может быть, и это мое побочное открытие также входило в его разветвленный замысел? Я не позаимствовал у него ни одной книги, хотя в его библиотеке были экземпляры, отсутствующие в моей и позарез мне нужные для работы, а книжную клептоманию я считаю вполне извинительной и прощаю её своим друзьям, когда недосчитываюсь той или иной книги после их ухода. Но с чем я не мог совладать, так это со своим любопытством, на что покойник, как впоследствии выяснилось, и рассчитывал - в знании человеческой природы ему не откажешь, недаром что писатель, особенно тонко разбирался он в человеческих слабостях, мою же просек с ходу.
В конце концов, вместо того чтобы водить девочек на хату - так, кажется, выражались в пору моей советской юности, я стал наведываться в его квартиру один, считывая сообщения с автоответчика, который он использовал в качестве секретаря и включал, даже когда был дома, и листая ученическую тетрадь, которую поначалу принял за дневник, пока до меня не дошло, что это заготовки к повести, изначальный её набросок. Если бы ему удалось её дописать, это, несомненно, была бы его лучшая книга - говорю это со всей ответственностью профессионального литературного критика. Но он её никак не мог дописать, потому что не он её писал, а она его писала - он был одновременно её субъектом и объектом, автором и героем, и она его писала, пока не уничтожила, и его конец совпал с её концом, она закончилась вместе с ним. А так как живому не дано изведать свой предел и стать хроникером собственной смерти, то мой долг как невольного душеприказчика довести эту повесть до формального конца, может быть, изменив её жанр на рассказ именно ввиду незаконченности и фрагментарности рукописи, то есть недостаточности оставленного мне прозаического и фактического материала. Или оставить повестью, пусть неоконченной? Такова природа моего соавторства, которое началось с подглядывания и подслушивания - считаю долгом предупредить об этом заранее, чтобы читатель с более высоким, чем у меня, нравственным чутьем мог немедленно прекратить чтение этого, по сути, бюллетеня о смерти моего соседа Саши Б., записанного посмертно с его собственных слов.
Когда я впервые обнаружил эту тетрадь, что было не так уж трудно, так как она лежала прямо на его письменном столе, пригласительно открытая на последней записи, в ней было всего несколько заметок, но с каждым моим приходом - а точнее, с каждым приездом Саши с дачи - тетрадка пополнялась все новыми и новыми записями. Последние, предсмертные, сделаны нетвердой рукой, мне стоило большого труда разобрать эти каракули, но я не могу с полной уверенностью установить, что тому причиной - истощение жизненных сил или алкогольный токсикоз?
Вот первая запись в его тетради:
Хуже нет этих утренних коллект коллз, звонков из Ньюфаундленда, где делает последнюю перед Нью-Йорком посадку аэрофлотовский самолет! Это звонят самые отчаянные, которые, не решившись ввиду поверхностного знакомства предупредить о своем приезде заранее, идут ва-банк и объявляются за несколько часов до встречи в Ди-эф-кей. Конечно, мне не на кого пенять, кроме как на себя - за полвека пребывания на поверхности Земли я оброс людьми и женщинами, как осенний пень опятами. Но в данном случае мое амикошонство было совершенно ни при чем, потому что плачущий голос из Ньюфаундленда принадлежал дочери моего одноклассника, с которым мы учились с 4-го по 7-й, дальше наши пути разошлись, его следы теряются, я не помню его лица, над которым к тому же основательно поработало время, о его дочери и вовсе ни слухом не ведал, ни духом, а потому стоял в толпе встречающих и держал плакат с её именем, вглядываясь в молодых девушек и смутно надеясь, что моя гостья окажется секс-бомбой - простительная слабость для человека, неуклонно приближающегося к возрасту одного из двух старцев, которые из-за кустов подглядывали за купающейся Сусанной. (Какая, однако, прустовская фраза получилась - обязательно в окончательном варианте разбить по крайней мере на три!)