Глазами клоуна - Генрих Бёлль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я опять поставил коньяк в холодильник, на этот раз окончательно.
Теперь я, пожалуй, начну звонить им всем подряд, чтобы уж покончить с этими католическими деятелями. Почему-то я вдруг взбодрился и по дороге из кухни в комнату даже перестал хромать.
Встроенный шкаф и дверь чулана в передней и те были цвета ржавчины.
На звонок к Кинкелю я возлагал меньше всего надежд... и все же набрал его номер. Кинкель всегда изображал себя восторженным поклонником моего таланта, а каждый, кто знаком с нашим ремеслом, понимает, что даже скромная похвала последнего рабочего сцены наполняет грудь актера непомерным ликованием. Мне очень хотелось нарушить покой доброго христианина Кинкеля, и еще у меня была задняя мысль: может быть, Кинкель проболтается, и я узнаю, где теперь Мария. Он был главой их «кружка»; когда-то он изучал богословие, но отказался от духовной карьеры из-за красивой женщины и стал юристом; у него семеро детей, и он считается «одним из самых способных специалистов по социальным вопросам». Возможно, он и является таковым, не мне об этом судить. Еще до моего знакомства с Кинкелем Мария дала мне прочесть его брошюру «Путь к новому порядку»; изучив сей опус, который мне, кстати, понравился, я решил, что автор его высокий блондин несколько болезненного вида; потом меня познакомили с ним, и я увидел грузного господина небольшого росточка с густой черной шевелюрой, просто-таки «пышущего здоровьем», и я никак не мог поверить, что это и есть тот самый Кинкель. Может быть, я так несправедлив к нему именно потому, что он выглядит совсем иначе, чем я его представлял.
Когда Мария восторгалась Кинкелем в присутствии отца, старый Деркум, бывало, говорил» о «Кинкель-коктейле», уверяя, что состав его часто меняется: то это смесь Маркса с Гвардини, то Блуа с Толстым. При первом же нашем визите к нему начались страшные мучения. Пришли мы чересчур рано и услышали, как где-то в глубине квартиры ссорятся кинкелевские дети из-за того, кто будет убирать после ужина со стола; они громко шипели, и их унимали тоже шипением. Потом вышел улыбающийся Кинкель, дожевывая что-то на ходу; сделав судорожную гримасу, он подавил раздражение, вызванное нашим чересчур ранним приходом. После него появился Зоммервильд, он ничего не жевал, а только посмеивался и потирал руки. Дети Кинкеля злобно визжали в глубине квартиры, и их визг находился в вопиющем противоречии с улыбкой Кинкеля и — усмешкой Зоммервильда; мы слышали сухой треск пощечин, затем двери плотно закрыли, но мне было ясно, что визг стал громче прежнего. Я сидел рядом с Марией и от волнения курил сигарету за сигаретой, совершенно выведенный из равновесия какофонией в глубине квартиры, а Зоммервильд болтал с Марией, улыбаясь своей неизменной «всепрощающей и снисходительной улыбкой». Мы приехали в Бонн в первый раз после своего побега. Мария побледнела от волнения, а также от благоговения и гордости; я ее хорошо понимал. Для нее было очень важно «примириться с церковью», и Зоммервильд был с ней так любезен, а на Кинкеля и Зоммервильда она взирала с благоговением. Мария представила нас с Зоммервильдом друг другу, и, когда мы снова сели, Зоммервильд сказал:
— Вы случайно не в родстве с теми Шнирами из концерна бурого угля?
Меня это разозлило. Он ведь прекрасно знал, с кем именно я в родстве. Каждому ребенку в Бонне было известно, что Мария Деркум «перед самыми экзаменами сбежала с молодым Шниром из концерна бурого угля, Хотя была такой набожной». Я не счел нужным отвечать на этот вопрос. Зоммервильд засмеялся и сказал:
— С вашим дедушкой мы ездим иногда на охоту, а вашего батюшку я время от времени встречаю в боннском Благородном собрании, где мы играем в скат.
Я опять разозлился. Не такой уж он дурак, чтобы предположить, будто вся эта дребедень с охотой и Собранием может мне импонировать, и непохоже было, что он болтает чепуху от смущения. В конце концов я тоже заговорил:
— Вы ездите на охоту? А я-то думал, что католическим священникам запрещено охотиться.
Наступило неловкое молчание: Мария покраснела, Кинкель в смущении забегал по комнате — он искал штопор; его жена, которая только что вошла, начала сыпать соленый миндаль на блюдо, где уже лежали маслины. Даже Зоммервильд покраснел, что совершенно не шло к нему, так как он был и без того красен. Он ответил мне не повышая голоса, но все же немного раздраженно:
— Для протестанта такая осведомленность удивительна.
— Я не протестант, — сказал я, — все эти вопросы интересуют меня постольку, поскольку они интересуют Марию.
Пока Кинкель наливал вино, Зоммервильд разъяснял мне:
— Нет правил без исключений, господин Шнир. В нашей семье из поколения в поколение передается профессия старшего лесничего.
Если бы он сказал просто «лесничего», я понял бы его, но он сказал «старшего лесничего», и это опять раздосадовало меня, впрочем, я ничего не ответил, только поморщился. И тут они начали свой разговор глазами. Госпожа Кинкель взглядом сказала Зоммервильду: «Оставьте его, он еще совсем мальчишка». А Зоммервильд ответил ей тоже взглядом: «Мальчишка, и притом довольно невоспитанный». Кинкель, наливая мне последнему, опять-таки взглядом сказал: «Боже мой, какой вы еще мальчишка». Вслух он произнес, обращаясь к Марии:
— Как поживает отец? Не меняется?
Бедная Мария была такой бледной и смущенной, что смогла только молча кивнуть. И тут Зоммервильд сказал:
— Что стало бы с нашим добрым, старым, столь богобоязненным городом без господина Деркума?
Я снова разозлился, вспомнив, что мне рассказывал старый Деркум: Зоммервильд подговаривал ребятишек из католической школы не покупать у Деркума конфеты и карандаши.
— Без господина Деркума, — сказал я, — наш добрый, старый, столь богобоязненный город стал бы еще более мерзким. Деркум по крайней мере не фарисей.
Кинкель с изумлением посмотрел на меня и поднял свою рюмку:
— Благодарю вас, господин Шнир, вы подали мне прекрасную мысль для тоста: давайте выпьем за здоровье Мартина Деркума.
— Хорошо, — сказал я. — За _его_ здоровье я с удовольствием выпью.
Госпожа Кинкель снова сказала мужу взглядом: «Он не просто невоспитанный мальчишка, он еще нахал». Я так и не мог понять, почему Кинкель всегда утверждал впоследствии, что «наша первая встреча была самая приятная».
Вскоре явились Фредебейль, его невеста, Моника Зильвс и некий фон Зеверн, про которого еще до его прихода сообщили, что он «хоть и обратился в католичество, но, как прежде, тесно связан с социал-демократами»; это обстоятельство, по-видимому, считалось сногсшибательной сенсацией. Фредебейля я также увидел впервые в тот вечер, и с ним у меня сложились такие же отношения, как и с остальными. Я был им, несмотря на все, симпатичен, а они мне были, несмотря на все, антипатичны. Это, впрочем, не распространялось на невесту Фредебейля и Монику Зильвс, что касается фон Зеверна, то он не вызвал у меня никаких эмоций. Он нагонял скуку и производил впечатление человека, раз и навсегда почившего на лаврах после своего сенсационного достижения — ведь он перешел в католическую веру, оставаясь членом СДПГ; фон Зеверн расточал улыбки и был приветлив со всеми, но его глаза навыкате, казалось, говорили: «А ну-ка, гляньте на меня, какой я молодец». По-моему, он был не так уж плох.
Фредебейль был очень внимателен ко мне, почти три четверти часа он рассуждал о Беккете и Ионеско и вообще трещал без умолку обо всем, что он, как я заметил, нахватал из разных источников; когда я имел глупость сознаться, что читал Беккета, его гладко выбритое красивое лицо с чрезмерно большим ртом озарилось благосклонной улыбкой: все, что говорит Фредебейль, кажется мне страшно знакомым, я это где-то явно уже читал. Кинкель сиял, любуясь Фредебейлем, а Зоммервильд все время оглядывался вокруг, как бы возвещая: «Ну что, оказывается, и мы, католики, не лыком шиты». Все это происходило до молитвы. О молитве напомнила госпожа Кинкель:
— Я думаю, Одило, — сказала она, — мы можем приступить к молитве. Хериберт, видимо, сегодня не придет.
...Они разом взглянули на Марию, а потом слишком уж поспешно отвели глаза; тогда я не понял, почему опять наступило тягостное молчание. Только в гостинице в Ганновере я вдруг сообразил, что Херибертом зовут Цюпфнера. Он все-таки появился, но уже после молитвы, когда дебаты по теме вечера были в полном разгаре; и мне очень понравилось, что Мария сразу же, как только он переступил порог, подошла к нему, посмотрела на него и беспомощно пожала плечами; потом он поздоровался со всеми и с улыбкой сел рядом со мной.
Вскоре после этого Зоммервильд рассказал историю о католическом писателе, который долго жил с разведенной женщиной, а когда он на ней женился, один весьма влиятельный прелат заметил: «Дорогой мой Безевиц, неужели вы не могли продолжать внебрачное сожительство?» Все они посмеялись над этой историей, и притом весьма вольно, особенно госпожа Кинкель, чье хихиканье показалось мне прямо-таки скабрезным. Только Цюпфнер не смеялся, и я проникся к нему за это симпатией. Мария также не смеялась. Зоммервильд, видимо, поведал эту историю только потому, что хотел показать мне, каких широких и гуманных взглядов придерживается католическое духовенство, какое оно остроумное и блестящее. Но никто из них не подумал, что мы с Марией тоже пребываем, так сказать, во внебрачном сожительстве. Тогда я рассказал им историю об одном рабочем, нашем близком соседе, по фамилии Фрелинген; этот Фрелинген жил тоже с разведенной женой в своем домишке в пригороде, и к тому еще был кормильцем троих ее детей. Но вот однажды к Фрелингену явился священник и весьма серьезным и даже угрожающим тоном потребовал «покончить с этой безнравственной связью», и. Фрелинген — человек набожный — прогнал свою красивую подругу и трех ее ребятишек. Я рассказал им также, что произошло потом: женщина пошла на панель, чтобы, добывать детям пропитание, а Фрелинген запил горькую, потому что он по-настоящему любил ее. Опять воцарилось тягостное молчание, так же, впрочем, как и каждый раз, когда я открывал рот; потом Зоммервильд засмеялся и сказал: