Книга воспоминаний - Игорь Дьяконов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но дни идут. Подоходит время «эксамен арциум», выпускники становятся все тише. И вот экзамены сданы, наступает торжественный день имматрикуляции. Накануне «рюсс» собираются на дворе перед университетом, срывают красные шапочки и рвут их. На другой день все являются чинно, молодые люди — во фраках, девушки — в закрытых платьях, и на головах у них не красные, а черные фуражки студентов; тут не побесишься: тяжелая шелковая кисть должна неподвижно лежать на плече, а подкалывать ее булавкой — дурной тон. Один за другим новые студенты и студентки входят к ректору, жмут ему руку и получают матрикул.
В этот день все, кто когда-то кончил гимназию, надевают студенческие фуражки. Дряхлые старики, почтенные толстые коммерсанты — кому уж очень не идет черная фуражка, те прицепляют шнур с тяжелой кистью к канотье или мягкой шляпе. На другой день все — и студенты и старики — спрячут свои черные фуражки на дно сундуков — до следующего дня имматрикуляции.
Не все, кто имматрикулировался, будут учиться в университете. Обучение в университете — бесплатное и не ограничено сроком. Если родители выдержали тяжелое финансовое напряжение, проведя сына или дочь через платные старшие классы средней школы и трехлетнюю «гимназию» (то есть подготовительные к университету классы);[12] если сын сдал трудный «эксамен арциум», где каждый экзаменующийся сидит с педелем в отдельной комнате и его знания оцениваются по стобалльной системе, — то он получает право учиться в университете; когда ему по жизненным обстоятельствам будет удобно сдать минимум, он получит университетский диплом; а пока, если хочет, ходит на любые интересующие его лекции, или не ходит, зарабатывая себе на хлеб, — два, три года, десять лет — право учиться дальше остается за ним всю жизнь…
В 1924 г. Миша ездил в Россию кончить школу, в следующем году мы встречали его с пароходом в Бьёрвикене. В том же году он поступил в Королевский Фридерицианский Университет в Осло. Советскую школу ему не зачли. Пришлось сдавать «арциум». особенно трудно было с латынью: он почти ничего не знал (готовился сам и недолго). От провала отделял один вопрос.
— Просклоняйте «tеmpus».
Не знает.
— Можете идти. — И тут Миша у двери вспомнил:
— О temроrа, о mores! (О времена, о нравы!)
33 балла: он принят в университет по специальности английской филологии. В обязательные предметы входит сравнительное языкознание и санскрит. Санскрит преподавал замечательный филолог — Моргенстьерне, много лет спустя — близкий друг моей семьи. У него Миша стал слушать заодно и персидский язык. Так востоковедение стало входить в жизнь нашей семьи.
Были ли у Миши близкие товарищи по Университету в Осло? Не знаю. Я видел писателя и переводчика с русского Эрика Крага, но он был, кажется, больше папин знакомый. Мишиным приятелем был Ралф Хьюстон, но не знаю, где он с ним познакомился — в Университете или в полпредстве, или еще где-либо. Во всяком случае, он недели две жил в нашем доме, чрезвычайно способствовав беглости Мишиной английской речи.
Ралф Хьюстон был американский студент; скопив немного денег, он решил объехать Европу на велосипеде. Он изъездил Англию и Уэльс, забираясь в деревушки, где никто не говорил ни на каком языке, кроме кельтского, изъездил Францию, Швейцарию, Германию и Норвегию, мечтал также объездить Россию. Он был очень славный, простой, воспитанный — впоследствии я узнал, что это для американцев совсем нетипично — и как-то пришелся к дому у нас. Но советской визы ему не дали, и вскоре он уехал из Норвегии.
Скоро в доме появилась норвежская студентка — Маргит Ос, и было объявлено, что она Мишина невеста. Это было непонятно. Как же те стихи, привезенные Мишей из Петрограда:
А ты знаешь, прохожий, я счастлив сегодня!Ты когда-нибудь видел счастливых людей?Бьется сердце быстрее, дышать мне свободней,Улыбаюсь я чаше, смотрю веселей.Мы друг друга так любим, живем друг для друга,И мы молоды оба — смешны, может быть.Ну а вы? Вы устали от жизненной вьюгиИ давно перестали, как дети, любить!
Над этими стихами стояли буквы Н.В.М. — Наталья Викторовна Мочан, а над теми, что были до отъезда в Петроград, стояло Е.Р. Но самое странное, что для Маргит Ос стихов вообще не писалось — ни по-русски, ни по-норвежски.
Маргит была рыжая, бестолково одетая, длинноносая, скучная-скучная мещанка. У нас она называлась «Чукундра» в честь той крысы из «Рикки-Тики-Тави», которая никогда не выходила на середину пола. Меня начали тогда готовить в норвежскую школу — видно, у моих родителей тоже появилось ощущение устойчивости, окончательности этой жизни. Готовила меня Маргит. Боже, какой скукой разит на меня до сих пор от ее тычинок и пестиков! Лучше было, когда она играла на рояле, аккомпанируя Мише, который с некоторых пор начал учиться играть на виолончели.
Но музыка была и бедствием. Нас, младших, тоже решили учить музыке. К Алику ходил учитель-скрипач, а меня отдали в музыкальное училище с громким названием «Кунсерватуриум», где подвергали рояльному мучению. Сколько слез было пролито! А «чижик» так до сих пор и остался для меня недоступен. Хорошо, однако, что я немного привык делать то, что мне трудно, а не только то, что легко и приятно.
Лето. Теперь — время экскурсий. В воскресенье на дворе скучно. Девочки, вернувшись из протестантской безрадостной, серели холодной церкви, ходят разряженные в свои «воскресные платья» или «шелковые платья», как аршин проглотив, боятся запачкаться. А мы собираемся в поход.
Папина непоседливая душа толкает его в бесконечные экскурсии. С мамой или с Мишей вместе он давно исходил все окрестности. Иногда брали с собой и нас с Аликом — особенно зимой, когда часть дороги можно было тащить нас на санках. Ездили мы зимой и на Холменколлен — кататься по «Штопору» на санках — «хьельке» — только не решались пускаться в путь с самого, верху, где были уж очень крутые и опасные виражи.
Папа обратил наше внимание на одну достопримечательность Холменколлена: открытые шкафы с гнездами, — вроде как для писем «до востребования», — стоявшие на остановках трамвая. Положим, на горе лежит туча. Норвежец, едущий вниз, в Осло, на службу, выходит из дому в непромокаемом плаще, с зонтиком и в галошах. Но со станции видно — внизу в городе ясно. Он снимает плащ и галоши и кладет вместе с зонтиком в одно из открытых гнезд шкафа — вечером он заберет их по дороге домой.
Летом мы на Холменколлене бываем реже, но все же и туда часто ведут наши экскурсии. Тогда мы едем на трамвайчике на самый верх, на Фрогнерсетерен, и с покрытого соломкой мягкого сиденья я с замиранием сердца смотрю на большое здание у станции Гэуста, во дворе которого кишат какие-то люди (по моим понятиям — это сумасшедший дом — на самом деле это была школа, где мне еще предстояло учиться), и на глубокую пропасть, над которой дугой проходит путь трамвая — между станциями Грокаммен и Гюллеросен; потом поглощаю красоту, когда за Бессерюдом открывается панорама города и фьорда.
Гюллеросен связан еще с одним запомнившимся событием. Мы прочли в газете «Афтенпостен», что в Гюллеросене сгорела вилла: почему-то нам с Аликом втемяшилось, что необходимо туда поехать и посмотреть. Мы уговорили Агнес, и после долгих странствий в зеленых еловых аллеях, между аккуратными сетчатыми или штакетными заборчиками «вилл», мы наконец нашли то, чего искали. Угрюмая почерневшая руина стояла посреди огромного чудесного сада, где через таинственные пруды, уже покрытые осенними листьями, были перекинуты мостики из белых стволов березы, а сзади чернели заманчивые рощи; перед сгоревшим домом были великолепные, небывалые цветники с астрами и настурциями и еще какими-то невиданными вовсе цветами. И все было пусто. Зачем этим людям был такой дивный сад, где можно было провести целую счастливую, сказочную жизнь приключений, зачем этот великолепный богатый дом, когда все сгорело и ничему не суждено было для них остаться? Это было куда страшнее рассказов с привидениями, которыми в темноте развлекались девочки с нашего двора: «От-да-а-ай мою золотую ногу!»
Почти такое же неуютное впечатление произвела другая богатая вилла, на Холменколлене, где снимала комнаты одна из семей служащих полпредства и куда хозяева виллы почему-то однажды пригласили и нашу семью. Дом был построен по-английски: внизу — холл и гостиная, где, сидя на низеньких креслах перед низенькими столами, мужчины пили сода-виски, наверху — спальни и детская. Но в доме была какая-то атмосфера несчастья: недавно здесь умерла одна из хозяйских девочек, а вторая, Сюнневе, была косоглазая и какая-то забитая. Говорят, ее жестоко секли. Что-то было угнетающее в этом доме, и с ним не мог примирить даже его сад — огромный кусок настоящего елового леса, подлинный рай для мальчишеских игр.