Записки спутника - Лев Вениаминович Никулин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все это были будни, боевые будни, но если выдавался праздник, то это было невиданный, небывалый и незабываемый праздник на нашей улице.
В 1920 году в Петрограде (тогда еще Петрограде), во дворце Урицкого, бывшем Таврическом, открывался второй конгресс Коммунистического интернационала. Был необычайно теплый и солнечный для северного лета день. У Фондовой биржи, на Васильевском острове, происходила репетиция «массового действа», мистерии, как назывался грандиозный, феерический спектакль под открытым небом, поставленный в честь открытия Конгресса. Тысячи одетых в театральные костюмы и загримированных людей маршировали, перебегали, образовывали скульптурные группы на ступенях у колоннады Биржи. Групповоды пронзительно свистели, режиссеры и их помощники кричали в рупоры и стреляли из пистолетов. С командного мостика сигнализировал флагами главный режиссер. Было пестро, разнообразно, величественно, но абсолютно непонятно. Лариса Михайловна Рейснер, Мария Федоровна Андреева, художник Анненков и режиссер Радлов с трудов продвигались в толпе бряцающих настоящими цепями рабов, гремящих доспехами рыцарей и задыхающихся в мундирах гвардейцев. Несколько сотен медных труб соединенного военного оркестра нестерпимо сияли на солнце. Если к этому прибавить радугу сигнальных флагов, миноносцев на Неве, кавалерийские значки на пиках курсантов и сто тысяч людей на берегах Невы, ожидающих с утра начала спектакля, то вы поймете, что такой день навсегда запоминается современниками. Накануне, а может быть и в этот день, открылся Конгресс в бывшем Екатерининском зале дворца Урицкого.
Английские, немецкие, итальянские приветствия были не только декларативной, праздничной частью работ Конгресса. Республика Советов была во вражеском кольце, она отбивалась из последних сил, предоставленная самой себе. Произносимые на языках всего мира речи были символом единства, напоминали о солидарности пролетариев и о том, что Советская республика не одинока в последних решающих боях. На этой трибуне три, четыре года назад кувыркался Пуришкевич и злобствовал Марков Второй. Теперь здесь на пяти языках, на многих наречиях произносили слово «Интернационал», Интернационал — гимн трудящихся — заставил дрогнуть стеклянный колпак потолка. После первых речей и приветствий был перерыв. Делегаты и гости — три тысячи человек — разбрелись по Таврическому саду и вестибюлю дворца. Некоторых занимал исторический путь здания, путь от дворца «великолепного князя Тавриды» до Государственной думы и от Государственной думы — до дворца Урицкого. Другие просто курили и слушали шум улицы. По Шпалерной все еще двигались рабочие колонны и ползли алые полотнища и нестройно гремели оркестры. В саду было прохладно и тихо, и белая колоннада отсвечивала темно-зеленой листвой Таврического сада. Фотограф с треножником и аппаратом гонялся за делегатами. Я вдруг увидел моего товарища по Балтфлоту Терехова. Он находился в состоянии организационного восторга — вечером у него были доклады во всех клубах Петроморбазы. Он снимался с делегатами, пожимал руки и пробовал мимикой объясниться с итальянцами. Неизвестно почему он втащил меня в большую группу людей и скрылся бесследно. Трудно припомнить все ощущения и мысли, связанные с этой минутой, — прошло одиннадцать лет. Необычайное волнение вдруг охватило меня от солнца, зелени, дыхания Северного моря. Итальянская речь звучала вокруг, музыка, шаг колонн, рожки автомобилей роем летали от Шпалерной. Теперь я стыжусь этой сентиментальности, но тогда волосы зашевелились у меня на голове от тысячи мыслей, от дня рождения Интернационала, от предчувствия победы, от голоса Ленина, который я сегодня слышал впервые, от Горького, которого я впервые увидел: книга моей эпохи открылась для меня на первой странице. Минуты прошли мимо меня шагом столетий. («Идут часы походкою столетий…» — сказал Блок).
День продолжал развертываться значительно и великолепно. Исторический день продолжал звучать как симфония даже в «Доме литераторов», тихой пристани будущих эмигрантов. Профессор Карсавин елейно и келейно журчал о «вечности», «вечном и незыблемом». Стекла старенького особняка дрожали от разбега грузовиков, алые знамена питерских заводов насмешливо заглядывали в окно «Дома литераторов». Но бархатный профессорский баритон все еще пел виолончелью о «неприятии хаоса». И вдруг, в этот затхлый мирок, в тихую обитель старых эстетов и дев ворвался иронический кашель и смех Ларисы Рейснер. Она вошла среди сердитого шипения и негодующих возгласов, и ушла, вызывающе