Золотой саркофаг - Ференц Мора
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Из-под опущенных ресниц августы тихо катились слезы.
– Жрецы, уверяют, что у меня еще будет радость, – ломая прозрачные руки, промолвила она. – Но скажи, какую радость, кроме смерти, могут дать мне боги?
– Полно, полно, мама! Перестань! – воскликнула Валерия, схватив мать за руку. – Ты сама усиливаешь болезнь тем, что не хочешь расстаться со своим горем.
Резкие слова дочери больно задели августу, уже привыкшую к тому, что с ней во всем соглашаются. По-детски надув губы и немного помолчав, она спросила:
– Зачем ты обижаешь меня, Валерия?
– Обижаю? Чем, мама? Тем, что призываю к терпению?
– Ты совсем не жалеешь меня.
– А меня кто-нибудь жалеет?!
– Ведь ты еще молода.
– Вот именно. Я еще молода… я дочь императора и жена цезаря, а жизнь моя хуже, чем у последней невольницы, обмывающей покойников.
– Почему так разгневались на нас боги? – простонала больная. – Почему лишили меня радости? Я никогда никого не обижала.
– Я не знаю, мама!
И опять схватив августу за руку, Валерия горячо продолжала:
– Но знаю, что у меня-то радость отняли не боги… а вы с отцом… Выдав меня за Галерия!
– О нет! Только не я! Только не я! – рыдая, запротестовала мать. – Ведь я была не в себе, когда тебя увезли к нему.
– В этом все дело. Отдавшись своему горю, ты была слепа и глуха ко мне. Я ползала у тебя в ногах, обнимала твои колени, молила пощадить меня, но ты ничего не слышала и не видела… плакала, плакала, и все о своем сыне.
– О, Аполлоний! Родной мой Аполлоний! – вскрикнула мать, порывисто поднявшись в постели.
Валерия энергичным движением заставила ее опуститься на подушки и, взяв обеими руками за голову, повернула лицом к себе.
– Зачем плакать о том, кого нет? Можно ли без конца сокрушаться над тенью ребенка? Ведь Гадес[57] похитил его, когда он и ходить-то по этой земле еще не научился! Как долго будешь ты рыдать над тенью?! Деметра и та оплакивала Персефону[58] только с осени до весны. А тебе, мама, недостаточно шестнадцати лет, чтобы остановить свои слезы!
Добрым материнским взглядом, исполненным страдания, императрица заглянула в глаза молодой женщины.
– О, дочь моя! Пусть дадут тебе боги узнать, что значит быть матерью, но только не так, как мне!
Валерия вдруг нервно, визгливо расхохоталась:
– Мне? Быть матерью? Я своими руками задушила бы ребенка, если бы выносила его в своем чреве! Но не беспокойся, мне не придется стать убийцей твоего внука. Твоя дочь, которую без согласия матери выдали замуж, никогда не станет матерью! У меня нет мужа, а только господин! Знаешь, что он сделал, когда в свадебном наряде при свете факелов, под звуки флейт подружки привели меня в его дом? Приказал распороть живот беременной невольницы и своими руками вырвал плод, чтобы по его внутренностям ему предсказали будущее. И представь, не обмыв рук, он хотел развязать мой пояс! С той поры меня преследует запах крови. Тот, кого вы с отцом нарекли сыном, весь пропах кровью.
Валерия, тоже рыдая, упала на грудь матери. Та прижала ее к себе и погладила по голове.
– Император, твой отец…
– Нет, мама! Он мне не отец, он только император!.. Может быть, не стань он императором, я и была бы ему дочерью. Но теперь он – только император, у которого нет ничего, кроме империи.
– Он самый мудрый в мире…
– Как ты не понимаешь, мама, что мне нужна не мудрость, а хоть капля любви!
– Ты скажи ему… Хочешь, я попрошу его за тебя?
– Я боюсь его, мама! Если бы ты видела, как он отвернулся от меня, когда я сказала, что не хочу быть женой Галерия! После этого я только раз виделась с ним, но и тогда у него не нашлось для меня доброго слова.
– Он думает, что ты счастлива.
– Он вовсе этого не думает. Он принес меня в жертву, как Агамемнон[59] – Ифигению, и больше я для него не существую.
За окном раздались торжественные звуки труб, которыми обычно приветствовали появление государей. Вскочив с места, Валерия заглянула в атрий[60] и тотчас вернулась с побледневшим, без кровинки, лицом.
– Галерий идет, мама! Всеми богами молю: забудь, о чем мы говорили! Ты видишь, как мне страшно!
Она показала матери руки, покрывшиеся гусиной кожей. Потом поправила подушки, краем одеяла осушила слезы и подняла занавес над входом.
Цезарь Востока явился без свиты, в сопровождении своей дочери. Казалось, пол прогибался под его тяжелыми шагами. Хотя он уже раздобрел, лицо его было еще свежо и румяно, курчавая борода иссиня-черна. В круглых, как у дикой кошки, глазах еще горела безудержная удаль горного пастуха, умеющего и стеречь скот, и угонять его.
Валерия приветствовала мужа молчаливым поклоном. Небрежно кивнув ей в ответ, он поднял правую руку и зарокотал:
– Да благословят боги тебя и твой дом, государыня августа! Не гневайся, что не встаю на колени: мне трудно будет подняться. Старею, августа, старею! Но это не беда, лишь бы женщины наши были вечно молоды.
Императрица, сделав над собой усилие, дрожащими губами, но приветливо, спросила, благополучно ли он доехал.
– Хорошо, матушка, хорошо. Но путешествие немного затянулось. Пришлось повозиться с проклятыми безбожниками.
Он сердито фыркнул. Так как обе женщины молчали, Титанилла сочла уместным поинтересоваться:
– Тебя задержали язиги? Мы здесь тоже о них слышали. Максентий совсем было собрался на них в поход.
Галерий рассмеялся:
– Молодец твой Максентий! Но дело не в язигах, а в безбожниках. Язиги что! Это вполне честные разбойники. С ними управиться плевое дело: повесил одного-другого на границе, и пока трупное зловоние не выветрилось в этом районе – порядок и тишина. Безбожники похуже.
– Это христиане?
– Они самые! Язиг охотится за скотом, женщинами и рабами, и больше ему ничего не надо. Христиане же хотят наших богов выгнать из храмов. По дороге в трех местах жрецы жаловались мне, что эти мерзавцы разрушили алтари бессмертных. Согнал я их в одно стадо и отправил вслед за богом, которому они поклоняются. Но меня просто взбесило, что в моем войске нашелся центурион, который отбросил копье в сторону и нагло заявил, что не станет проливать христианскую кровь. Ничего не поделаешь, пришлось заодно и его кровь пролить. Я своей собственной рукой, вот как стою перед вами – в плаще и парадной тоге, пронзил безумца его же копьем… Постойте, сейчас покажу, как этот негодяй забрызгал мне тогу кровью.
Императрица и Валерия вскрикнули. Голова августы бессильно соскользнула с подушек. Валерия в ужасе отпрянула к стене. Встревоженная Титанилла заметалась от одной к другой.
Цезарь выпучил глаза:
– Что с ними стряслось?
– Ты их напугал своей окровавленной тогой, государь.
Галерий расхохотался.
– Сразу видно – не нашей породы. А ты куда?
– За врачом, если позволишь.
И нобилиссима выбежала из спальни. Закинув за спину конец красной мантии, цезарь тяжелой, вялой походкой тоже двинулся к выходу.
Ни единой души не встретилось ему вблизи покоев императрицы, лишь в кипарисовой аллее стали попадаться люди – не только босоногие рабы, но и сановники в башмаках с серебряными пряжками. Все они, завидев багряницу, падали на колени, а цезарь проходил мимо, не обращая на них никакого внимания. Только раз оглянулся он, удивленный: мужчина в длинной власянице низко поклонился, но колена не преклонил, хотя шедший впереди него седой невольник простерся ниц. Когда Галерий пошел дальше, старый раб поднялся и, дрожа всем телом, пролепетал своему спутнику:
– Господин!.. Ведь это был сам божественный цезарь!
– Знаю, – усмехнулся тот. – Но не понимаю, почему ты так напугался.
– Ты не воздал ему должной почести!
– Нет, друг мой, я приветствовал его, как полагается приветствовать человека. А колени преклонять следует только перед богом.
Он сказал «перед богом», а не «перед богами». Глаза старого невольника восторженно засияли.
– Значит, ты из наших, господин, – воскликнул он и перекрестил себе лоб. Тот тоже перекрестился.
– Я христианский врач Пантелеймон.
Старик опять упал ничком, как только что перед цезарем.
– Что ты делаешь?! – возмутился Пантелеймон. – Разве ты не христианин?
– Как же! Я из христиан, господин. Помнится, я тебя видел на нашем собрании. Толкуют, что бог наделил тебя чудотворной силой воскрешать мертвых именем Христа! И вот я благодарю господа нашего за то, что он послал меня указать тебе дорогу.
Пантелеймон действительно был христианским врачом, которого господь бог наставил на путь истины. Многие годы, живя в Антиохии, будучи язычником, он успешно лечил заболевших богачей, и сам очень разбогател. Как-то раз судьба свела его у постели умирающего с епископом Мнестором. Сначала врач принял епископа за знахаря-шарлатана, но очень скоро по некоторым высказываниям Мнестора убедился, что тот помимо чрезвычайной кротости отличается также немалой ученостью. Пантелеймона, конечно, удивило, что, несмотря на это, тот исповедует столь невежественную религию. Когда же врач высказал епископу свое недоумение, тот ответил, что и он, со своей стороны, очень удивлен тем, что такой знаменитый врач еще не принял христианства. По его убеждению, все врачи обязаны стать христианами, так как исцелять людей можно только именем Иисуса Христа. При следующих встречах епископ не переставал убеждать врача, чтобы тот попробовал исцелять именем христианского бога. Однако Пантелеймон, чрезвычайно одаренный лекарь, чуждался христианских способов врачевания. К тому же его недавно избрали главой антиохийской коллегии врачей, архиятром, и ему не хотелось рисковать своей репутацией, навлекая на себя насмешки коллег. Однако он стал все чаще задумываться, даже во время прогулок, над чудесами, творимыми христианским богом; о них очень горячо рассказывал ему при встречах епископ Мнестор. И вот однажды, возвращаясь с прогулки через кварталы, где ютилась беднота, Пантелеймон услыхал громкие крики и плач. Во дворе полуразвалившейся хижины, откуда они неслись, толпилось множество народа. Врач вошел, и ему рассказали, что подростки во время гимнастических состязаний вдруг стали дразнить христианином лучшего дискобола. Завязалась драка, в которой бедняге переломали ребра. Уже полдня он лежит во дворе не дыша, а мать его, вдова ткача, не имея денег, чтобы нанять плакальщицу, оплакивает его сама, на все лады проклиная христиан.