Дневник вора - Жан Жене
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Побывав в разных тюрьмах, вор покинул Францию. Сначала он посетил Италию. Причины, которые привели его в эту страну, остаются туманными. Возможно, из-за близости ее границы. Рим. Неаполь. Бриндизи. Албания. На борту «Роди», доставившего меня в Санти-Каранту, я похищаю чемодан. На Корфу портовые власти не выпускают меня в город. Они заставляют меня переночевать в лодке, которую я нанял, чтобы добраться до берега, и отсылают обратно. Затем — Сербия. За ней — Австрия, Чехословакия, Польша, где я пытаюсь сбывать фальшивые золотые. Повсюду одно и то же: кражи, тюрьмы и высылка из страны. Я перехожу границы ночью в осеннюю, наводящую уныние пору, когда все парни неповоротливы и утомлены, а также весной, когда внезапно, лишь только стемнеет, они высыпают неизвестно откуда и растекаются по улочкам, набережным, казармам и кинотеатрам. Наконец — гитлеровская Германия. Потом — Бельгия. В Антверпене я снова увижу Стилитано.
Брно — или Брюнн — город в Чехословакии. Я пришел туда пешком, под дождем, перейдя австрийскую границу в местечке Рец. Несколько дней я промышлял мелкими кражами из магазинов, но я был один, без друзей, среди раздраженных людей. Мне хотелось немного отдохнуть после бурного путешествия по Сербии и Австрии и бегства от полиции обеих стран и ее пособников, жаждавших моего конца. Город Брно сумрачен, залит дождем, придавлен дымом труб и тусклым цветом домов. Моя душа была бы там расслабленна и сонлива, как в комнате с закрытыми ставнями, если бы хоть несколько дней я мог не думать о деньгах. В Брно говорили по-немецки и по-чешски. Здесь соперничали банды уличных певцов; меня взяли в одну из них, где пели по-немецки. Нас было шестеро. Я собирал деньги со зрителей и распоряжался кассой. Трое моих приятелей играли на гитаре, четвертый — на аккордеоне, пятый был певцом.
Я встретил их пасмурным днем, когда они выступали у какой-то стены. Одному из гитаристов было лет двадцать. Это был блондин в шотландской рубашке и вельветовых брюках. В Брно мало красивых людей, и его лицо пленило меня. Я долго не сводил с него глаз и заметил, как он обменялся лукавой улыбкой с толстым розовощеким мужчиной в строгом костюме, с кожаным портфелем в руке. Уходя, я размышлял, догадывались ли молодые люди, что их приятель отдается за деньги богатым гомикам. Я ушел, но затем не раз встречал музыкантов на перекрестках. Никто из них не был уроженцем Брно, кроме того парня, ставшего моим другом. Его звали Михаэлис Андрич. Он двигался грациозно, но не был женоподобным. Все то время, что он был со мной, он не думал о женщинах. Впервые, к своему удивлению, я увидел педераста с мужскими, даже грубоватыми повадками. В ансамбле он был аристократом. Все музыканты жили в подвале, там же они и стряпали. От нескольких недель, проведенных в их обществе, у меня не осталось сколько-нибудь значительных воспоминаний, за исключением моей любви к Михаэлису. Мы говорили по-итальянски. Он познакомил меня со своим промышленником — розовощеким толстяком, который, как ни странно, порхал по земле. Я был уверен, что Михаэлис не питает к нему никаких чувств, но все же растолковал парню, что воровство лучше, чем проституция.
— Ma, sono il uomo,[18] — высокомерно отвечал он.
Я сомневался в этом, но сделал вид, что поверил. Я поведал ему о некоторых кражах, а также о том, что сидел в тюрьме: он стал относиться ко мне с восхищением. Очень скоро я приобрел вес в его глазах, чему способствовал и мой живописный наряд. Мы совершили с ним несколько удачных краж, и я стал его господином.
Чтобы потешить себя кокетством, скажу, что я был искусным вором. Ни разу меня не схватили с поличным на месте преступления. Но то, что я отлично умел воровать, извлекая из этого материальную выгоду, не имеет значения: главное то, что я стремился стать совестью воровства, поэму о котором я слагаю; другими словами, не желая перечислять свои подвиги, я показываю, чем обязан им в нравственном смысле; опираясь на них, я создаю то, к чему, быть может, бессознательно стремятся другие, более простые воры и чего они сами не могли бы достичь.
«Большое кокетство…»: моя предельная сдержанность.
Эта книга — «Дневник вора» — погоня за Невероятной Никчемностью.
Очень скоро, ограбив какого-то буржуа, мы решили уехать. Нам предстояло отправиться в Польшу, где у Михаэлиса были знакомые фальшивомонетчики. Мы собирались сбывать фальшивые деньги.
Хотя я не забыл Стилитано, другой уже занял место в моем сердце и моей постели. От моего прежнего друга во мне остался след, который при воспоминании о нем придавал моей улыбке некоторую жестокость, а моим движениям резкость. Я был возлюбленным столь прекрасного хищника, сокола столь высокого полета, что мог позволить себе по отношению к грациозному гитаристу некоторые вольности, хотя и не большие, поскольку он был настороже. Я не решаюсь браться за его портрет, вы бы узрели в нем качества, которые я нахожу во всех своих друзьях. (Разукрасив меня всеми цветами радуги, затем придав мне прозрачность и наконец подготовив почву для моего отсутствия, парни, о которых я повествую, испаряются. От них остается то же, что от меня: я существую лишь за счет них, тех, что являются пустотой, существующей за счет меня. Они освещают меня, но я остаюсь зоной противодействия. Эти парни — моя сумеречная Гвардия.) Вероятно, в этом парне было чуть больше милого лукавства; чтобы лучше обрисовать его, меня так и подмывает, поскольку он приятно вибрировал, употребить старомодное выражение: «Это была благородная скрипка».
Мы пересекли границу почти без денег, ибо старый поклонник не дал себя провести, и прибыли в Катовице. Там мы разыскали приятелей Михаэлиса, но на другой день полиция задержала нас за сбыт фальшивых денег. Мы угодили в тюрьму: он — на три месяца, я — на два. Здесь в моей внутренней жизни происходит знаменательное событие. Я любил Михаэлиса и не чувствовал унижения, собирая деньги, пока ребята пели. В Центральной Европе привыкли к бродячим музыкантам, да и наша молодость, наша веселость служили нам оправданием. Я мог безбоязненно, нежно любить Михаэлиса и говорить ему о своей любви. К тому же по ночам, в доме его любовника, мы тайно предавались наслаждению. В Катовице, прежде чем нас отправили в тюрьму, мы с ним провели месяц в полицейском участке. У каждого из нас была отдельная камера, но по утрам, перед началом службы, двое полицейских посылали нас мыть каменный пол и выливать параши. Полицейские отыгрывались на пижонах — французе и чехе, и единственное мгновение наших ежедневных встреч было омрачено позором. Они будили нас рано утром и гнали опорожнять ассенизационную бочку. Мы спускали ее с пятого этажа по крутой лестнице. На каждой ступеньке моя рука и рука Михаэлиса (полицейские заставляли меня называть его Андрич) омывались волной мочи. Нам хотелось улыбнуться, чтобы скрасить эти минуты легким юмором, но из-за вони приходилось зажимать носы, и гримаса усталости искажала наши лица. Кроме того, нам было трудно изъясняться по-итальянски, и это не способствовало общению. Важно, с торжественной неторопливостью мы бережно несли необъятный металлический ночной горшок, в который здоровяки полицейские всю ночь справляли нужду, заполняя его теплым веществом и жидкостью, остывавшими к утру. Мы выливали содержимое бочки в дворовый нужник и возвращались налегке, стараясь не смотреть друг на друга. Если бы мы с Андричем встретились во время этого позора, если бы я не ослепил его своим блеском, смог ли бы я тогда сохранять спокойствие, когда мы тащили дерьмо наших тюремщиков? Чтобы избавить его от унижения, я до такой степени подавил в себе все чувства, что превратился в некое подобие иероглифа, в священную для него песню, способную поднять угнетенных с колен, — одним словом, в героя.
После того как мы опорожняли бочку, полицейские швыряли нам тряпки, и мы принимались мыть пол. Мы скребли и вытирали каменные плиты, ползая на коленях. Полицейские били нас каблуками сапог. Михаэлис, видимо, чувствовал мои страдания. Я не умел читать по глазам или жестам и не был уверен, что он простил мне мое падение. Однажды утром я хотел взбунтоваться и опрокинуть бочку на ноги надзирателей, но, представив месть этих скотов — они изваляют меня в моче и кале, сказал я себе, они заставят меня, дрожа от ярости всеми фибрами, лизать дерьмо, — я решил, что эта исключительная ситуация была предоставлена мне не случайно, а потому, что как никакая другая она позволяла мне реализовать себя в полной мере.
«В самом деле, это редкий исключительный случай, — сказал я себе. — Перед лицом обожаемого мной существа, в глазах которого я был ангелом, меня смешали с грязью: я глотаю пыль, верчусь как белка в колесе, показываю себя с прямо противоположной стороны. Почему бы мне и вправду не стать собственной противоположностью? Если прежняя любовь, или, скорее, восхищение, с которым относился ко мне Михаэлис, теперь невозможна, я обойдусь без этой любви».