Большая грудь, широкий зад - Мо Янь
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
5
Чтобы спасти нас от смерти, четвёртая сестра продала себя в проститутки, и это стало затаённой болью семьи Шангуань. Она и так совершила для нас благодеяние, а когда появилась неизвестно откуда, да ещё с укрытыми в лютне-пипа драгоценностями, из глаз матушки, как жемчужинки с порванного ожерелья, покатились слёзы. Семью раскидало, как ветром облачка, — кто умер, кто сбежал. Немудрено, что матушка расчувствовалась, когда появилась четвёртая сестра. О ней ведь столько лет не было известий!
Драгоценности сестры реквизировал один из ганьбу — функционеров коммуны, она вернулась домой со сломанным инструментом в потрёпанном футляре. Обнявшись с матушкой, они рыдали до изнеможения, казалось, выплакали все слёзы.
— Мамочка, — говорила она, глядя на седую голову матушки, — я и не чаяла свидеться с вами… — И не договорив, снова разрыдалась.
— Сянди, Сянди, доченька моя горемычная… — гладила её по плечу матушка.
Когда Сянди наконец спросила о своих сёстрах, матушка только рукой махнула:
— И не спрашивай!
— Ну, Цзиньтун здесь, так что я спокойна, — глянула на меня сестра. — Значит, род Шангуань не прервётся.
— Глупышка ты моя, — уныло вздохнула матушка. — Какой уж тут род, до того ли нынче…
Жизнь четвёртой сестры была полна горя и страданий. Мы много не расспрашивали, чтобы не бередить её незаживающие раны. Но кое-кто думал совсем иначе, им каждый день хотелось щекочущего нервы представления. Конечно же, за счёт семьи Шангуань.
Четвёртая сестра из дома почти не выходила. Но слух о том, что вернулась дочка Шангуань, бывшая проститутка, которая накопила несметные богатства, облетел весь дунбэйский Гаоми.
Иногда я ходил в поле и разорял мышиные норки, чтобы найти немного зерна. И вот однажды игриво подхихикивая, ко мне подплыла Фань Гохуа, жена Хромого Чэня:
— Что же это ты, почтенный братец? Неужто охота копаться в мышиных норах из-за горстки гнилого зерна? Или опасаешься, что на какую-нибудь безделицу из драгоценностей твоей четвёртой сестры вагон риса и заморской муки не купишь?
Я с отвращением уставился на эту женщину: вся деревня знала, что она якшается со своим свёкром.
— Чушь ты городишь!
Подойдя ближе, она понизила голос:
— Говорят, братец, у неё есть жемчужина, что в темноте светится, большущая, с куриное яйцо. Якобы светит так ярко, что ночью в доме всё красным светом залито, а издали глянешь — будто пожар. Вот бы посмотреть на неё хоть одним глазком! Поговорил бы с сестрой, может, даст тётке поносить какое-нибудь маленькое украшеньице — жемчужинку с горошину или цепочку с волосок. — Подмигнув, она похотливо зашептала: — Не гляди, что лицом черна, я как арбуз — корка пёстрая да толстая, а мякоть сладкая, нежная…
Хоть и сидела сестра дома, беда не обошла её стороной. Вот уж правда, деревья не хотели бы качаться, да ветер не унимается. В народной коммуне вспыхнула эпидемия классовой борьбы, и в актовом зале устроили выставку наглядной агитации, уже вторую в истории дунбэйского Гаоми, и она мало чем отличалась от предыдущей: те же топорные рисунки, сюжеты которых вертелись вокруг семей Шангуань и Сыма, будто их история и была историей всего уезда. На эти картинки народ внимания не обращал, а вот что касалось Сянди, тут интерес был огромный. Руководящие кадры коммуны, гады ползучие, выставили на всеобщее обозрение всё, что она скопила за свою жизнь. Блеск золотых и серебряных украшений просто притягивал всех.
Через три дня интерес к украшениям угас, а классовая ненависть ничуть не выросла. Руководство решило искать новые пути и предложило выступить самой четвёртой сестре.
В наши ворота забарабанил замсекретаря парткома коммуны по пропаганде Ян Цзефан. У этого очкарика плешь отливала желтизной, как ковш для воды, ротик маленький, а щёки как у обезьяны. Явился он в сопровождении четырёх ополченцев с карабинами.
Сестру постоянно трясло, она хлопала себя по карманам, ища сигареты. Курила она уже давно, и её белоснежные зубы пожелтели. Наконец сигареты нашлись, она прикурила и затянулась. Экономная матушка с трудом сносила эту вредную привычку даже у родной дочери, сделавшей для семьи столько добра. Сигареты «Циньцзянь»[284] покупал для сестры в кооперативе я, по гривеннику пачка. Думаю, денег у неё всего-то и оставалось что на пару пачек таких сигарет. Когда она затягивалась, щёки у неё вваливались, потрескивал, разгораясь, огонёк сигареты, и вокруг разносился запах низкосортного табака с примесью горелого тряпья. В какой-то миг я понял, что сестра постарела. Мутный свет из смотрящих исподлобья глаз походил на густую и клейкую жёлтую смолу, — казалось, к нему мухи могут прилипнуть. Возможно, это был страх, а может, и не страх. Может быть, ненависть, а может, и нет. Сейчас её обезображенное старостью лицо было затянуто табачным дымом, а вообще мало кто осмеливался смотреть ей прямо в глаза.
— Открой, Цзиньтун, — велела навидавшаяся всякого матушка. — Коли счастье — значит, не беда, а коли беда — не сбежишь никуда.
Ворота отворились, и, задрав нос и выпятив грудь, вошёл член парткома Ян. На лице у него застыло присущее всем ганьбу заносчивое и самодовольное выражение. Росточком не вышел, а энергии хоть отбавляй — торчит, как ослиный уд. Ополченцы, храбрые за спиной начальника, стянули с плеч карабины и принялись хлопать по ложу. Прищурившись, матушка смерила Яна взглядом. У того спеси сразу поубавилось, он кашлянул пару раз по-козлиному и обратился к четвёртой сестре:
— Шангуань Сянди, предлагаю тебе пройти с нами.
За последние годы в семье Шангуань такое слышали не раз и прекрасно знали, что ничего хорошего за этой фразой не кроется. Это было всё равно что отправиться в тюрьму или на казнь.
— С какой это стати? — заговорила матушка. — В чём виновата моя дочь?
— Никто и не говорит, что она виновата, — принялся плести Ян. — Я разве сказал, что её в чём-то обвиняют? Ничего такого я не говорил, лишь предложил пройти с нами.
— Куда вы намерены её вести? — не унималась матушка.
— Вот ты меня спрашиваешь, а мне у кого спросить? — отвечал Ян. — Я тоже человек подневольный, как осёл у мельничного жёрнова: что говорят, то и делаю.
Матушка загородила собой сестру и решительно заявила:
— Никуда не ходи. Мы законов не нарушали, так что никуда не пойдёшь!
Ополченцы снова захлопали по прикладам.
— А вы не хлопайте, — презрительно глянула на них матушка. — Наслушалась я этого, ещё когда японские дьяволы из пушек палили, — вас тогда и на свете не было!
— Не пьёте заздравную, уважаемая, как бы не пришлось пить штрафную! — отставив уже всякое притворство, с угрозой проговорил Ян.
— Небо не позволит обижать одинокую вдову! — не сдавалась матушка.
Но тут сестра усмехнулась и встала:
— Мама, не стоит препираться с ними! — И повернулась к Яну: — Выйдите-ка и подождите, мне нужно привести себя в порядок!
Я подумал, что сестра в подражание героиням-мученицам, идущим на казнь, собралась причесаться, умыться и принарядиться. А возможно, просто не хочет показаться на люди в неряшливом виде.
Она с присвистом докурила сигарету, пока та не стала обжигать пальцы, потом смачно сплюнула в сторону. Из бумаги вылетели остатки табака — Паньди тоже так умела — и упали к ногам члена парткома Яна. У неё это получилось настолько вызывающе, а может, и подзадоривающе, что Ян уставился на дымящиеся остатки табака, и было видно, как ему неловко.
— Поторопись, десять минут, не больше!
Сестра неспешно прошла в восточную комнату и копалась там битый час. Ян с ополченцами нетерпеливо ходили по двору кругами. Ян несколько раз стучал в окно, чтобы поторопить её, но сестра и ухом не вела. Наконец она вышла. На ней был потрясающий ципао из красного шёлка, вышитые бархатные туфельки и жемчужное ожерелье. Она напудрилась и ярко накрасила губы. Стройная, как ива, в разрезе ципао мелькает белая кожа бедра. Глаза полны презрения и гордости. Из-за этого её вида я почему-то почувствовал себя виноватым. Я не знал, куда деваться от стыда, лишь глянул на неё одним глазком и больше не смел головы поднять. Я хоть и родился под флагом с солнечным диском,[285] но вырос-то под красным, и такую женщину, как четвёртая сестра, видел лишь в кино. Личико члена парткома Яна стало аж пунцовым; четверо красовавшихся ополченцев тоже обомлели и хвостиком поплелись за сестрой. Выходя из ворот, она обернулась и улыбнулась мне. Эту завораживающую кокетливую улыбку мне не забыть до конца дней своих. Я часто вижу её во сне, и тогда мой сон превращается в кошмар. Матушка, вся в слезах, только тяжело вздохнула.
Сестру привели на выставку наглядной агитации, и она остановилась перед стендом со своими драгоценностями. А народ словно с ума посходил, все повалили смотреть на неё как на диковинного зверя. Руководство коммуны предложило ей рассказать, как она, эксплуататор, накопила такие ценности. Сестра усмехнулась и ничего не ответила. Вообще-то, с её появлением выставка потеряла всякий смысл. Мужчины глазели на проститутку. Женщины тоже пришли на проститутку глянуть. Сестра хоть и была падшей женщиной, но, как говорится, исхудавший верблюд всё равно больше лошади, и курице не сравниться даже с самым уродливым фениксом. Да ещё этот её огненно-красный ципао — он отбрасывал багровые блики на всё помещение, так что казалось, будто что-то горит. Ну совсем как эта Фань Гохуа, ети её, говорила. Сестра долго пробыла в среде ветра и луны[286] и конечно прекрасно знала, что у мужчин на уме. Она пустила в ход всё своё обаяние: пальчики переплела цветком орхидеи, строила глазки, изгибала стан и покачивала ножкой, кокетливо поправляла волосы. Все аж рты пораскрывали, даже ганьбу почёсывали носы и постреливали глазами по сторонам, гадко ухмыляясь. Хорошо хоть, секретарь парткома коммуны Ху был старым революционером с твёрдой позицией. Сжав кулаки, он подскочил к стенду и сунул сестре кулаком в грудь. Детина здоровенный, кулачищи могучие — камни дробить впору, разве сестре сдюжить? Она качнулась и упала навзничь. Ху схватил её за волосы и поднял, изрыгая грязные ругательства на своём цзяодунском говорке: