Том 6. Наука и просветительство - Михаил Леонович Гаспаров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он сам ни бесконечно мал,
Он верит в знанье друг о друге
Предельно крайних двух начал.
1936
Стихотворение Осипа Мандельштама написано в начале 1937 года в воронежской ссылке. Перед воронежской ссылкой была чердынская ссылка за эпиграмму на Сталина: «…Как подкову, кует за указом указ – кому в пах, кому в лоб, кому в бровь, кому в глаз. Что ни казнь у него – то малина, и широкая грудь осетина». После воронежской ссылки был год неприкаянной передышки и потом новый арест, тюрьма, Сибирь и смерть.
«Ода Сталину» (так ее условно называют) была давно известна в списках, но за границей ее напечатали только в 1975 году, а у нас – в 1989-м. Понять эту медлительность нетрудно: она портила законченный образ поэта-первомученика, без страха и упрека противостоящего сталинскому тоталитаризму. Писавшие о ней всячески старались приискать для автора смягчающие обстоятельства. Вдова поэта подробно пишет, с каким трудом и усилием он работал над одой, а литературоведы подчеркивают первые слова «Когда б я уголь взял…» – как будто на самом деле Мандельштам не брал в руки ни угля, ни пера.
Все это – лишнее. Всякому непредубежденному взгляду ясно, что никаких задних мыслей за монументальным славословием оды нет. Мы вчитываем их сами. Это действительно хвала Сталину. Из прорвы стихов в честь Сталина, писанных в его годы, лучшее было написано замученным Мандельштамом, а следующее за ним – полузамученным Заболоцким (оно называлось «Горийская симфония», и его тоже перепечатывают очень неохотно). Об этом можно мрачно размышлять, но отрицать это невозможно.
Почему Мандельштам склонился перед Сталиным? От русского интеллигентского убеждения, что не может один поручик идти в ногу, а вся рота не в ногу. От общечеловеческого желания думать, что над злыми сатрапами есть справедливый царь (а над злыми царями – справедливый Бог).
Мы привыкли иметь дело не с Мандельштамом, а с мифом о Мандельштаме, не со Сталиным, а с мифом и потом антимифом – о Сталине. В этом стихотворении два мифа сталкиваются друг с другом и уничтожают друг друга. Это всегда на пользу трезвому взгляду на вещи.
КЛАССИЧЕСКАЯ ФИЛОЛОГИЯ И ЦЕНЗУРА НРАВОВ 48
Старейшина нашей классической филологии, 95-летний Сергей Иванович Соболевский, вспомнил однажды на заседании античного сектора Института мировой литературы: «Когда я защищал докторскую диссертацию о синтаксисе Аристофана, то академик Корш потом подошел и сказал: „Мне понравилось, как спокойно вы цитировали непристойные места“». Молодая 70-летняя Мария Евгеньевна Грабарь-Пассек с незабываемой живостью откликнулась: «Знаете, Сергей Иванович, я, как говорится, не пасторская дочка, но ваш Аристофан и мне бывает невмоготу». – «Вы, Мария Евгеньевна, не застали того времени, когда в университетских профессорских сидели одни мужчины, – сказал Соболевский. – Там бы вы и не такого наслушались».
Аристофан, пожалуй, действительно рекордсмен по части античной (вспомним щедринское слово) митирогнозии. Мой коллега Г. Ч. Гусейнов, написавший об Аристофане книгу, говорил, что этот автор доводит текст до такого градуса, что и простое слово «большой» ощущается как жуткая непристойность. Переводчикам Аристофана было с ним очень трудно – начиная с дореволюционного анонима, который, переводя Аристофана прозой с французского, при всей своей стыдливости не мог обойтись без трогательного эвфемизма «ч…», и кончая Адрианом Пиотровским, который пытался возместить прямоту выражений эмоциональным накалом и вводил читателя в крайнее недоумение, громоздя бурные тирады, дымовой завесою прикрывавшие неведомо что.
У Катулла есть стихотворение, которое в последнем русском издании (1986) начинается:
Вот ужо я вас <………………>
Мерзкий Фурий с Аврелием беспутным!..
Не подумайте дурного: в тексте, представленном в издательство «Наука», было написано всего лишь: «Вот ужо я вас спереди и сзади!..» Эту строчку для перевода С. В. Шервинского придумал я, когда редактировал его перевод, и очень ею гордился: она была точнее, чем в прежнем переводе того же А. Пиотровского, написавшего: «Растяну вас и двину, негодяи…». Шервинский принял ее, но охладил мое самодовольство, заметив, что для совсем уж точной передачи катулловских слов нужно было бы написать: «Vot užo zaebu vas v rot i v žopu…» (очень прошу наборщика так и набрать это латиницей: будет интереснее). Но, как видит читатель, через бдительную издательскую редактуру не прошел даже мой смягченный вариант.
Есть два вида непристойной поэзии: один, пользующийся непечатными словами, другой – заменяющий их иносказательными перифразами. Примером первого могут быть юнкерские поэмы Лермонтова, примером второго – «Царь Никита» Пушкина (эту противоположность наметил еще Б. Эйхенбаум). В первом художественный эффект достигается на языковом уровне: читателю интересно, в какой еще контекст можно будет вдвинуть такое-то и такое-то запретное слово? Во втором – на стилистическом уровне: какими еще способами можно будет обойти прямое называние запретного слова? Первый интерес иссякает быстро – как только станет ясно, что пригоден всякий контекст, без исключения. Второй интерес держится дольше – пока обходные маневры не начнут повторяться.
Литература нового времени культивировала преимущественно поэтику второго рода, а фольклор и литература новейшая – поэтику первого рода. Происходят любопытные переклички: из того же Катулла стихи непристойно-бранные (а таких в его книге едва ли не половина) в XIX веке обходились или сглаживались переводчиками, а теперь в одной Англии и Америке переведены уже несколько раз на несколько жаргонных ладов. В Англии и Америке, но не у нас. Приблизительно в катулловское же время был составлен сборник безымянных стихов «Приапеи», выдержанный в таком же прямолинейном стиле. Лет тридцать назад один наш античник-переводчик (теперь он уже давно за рубежом) перевел эти стихи, тщательно передавая непристойные латинские слова непристойными же русскими. В послесловии ему пришлось, однако, написать приблизительно так: «Мы хотели попробовать, возможен ли художественный русский перевод „Приапей“ с точным соблюдением поэтики подлинника; и опыт показал, что, по-видимому, нет, невозможен». Известно, что инокультурный комизм воспринимается гораздо труднее, чем инокультурный элегизм или трагизм; видимо, то же можно сказать и об инокультурном эротизме.
В русских и советских условиях такая ситуация усугублялась мощной работой цензуры нравов. Будущие социологи смогут извлечь интереснейший культурно-исторический материал из наблюдений над тем, что считали цензоры приличным и что неприличным. Не последнее место в этом материале займут любопытные изъятия, сделанные редактором и цензорами 1960‐х годов в лучшем русском переводе еще одного классика античной непристойности – Марциала.
Полный Марциал издавался по-русски дважды. В первый раз (1891) это был перевод А. А. Фета с параллельным латинским текстом; пропущенных стихотворений было много, но сколько-нибудь образованный читатель мог угадывать