Древнерусская литература. Библиотека русской классики. Том 1 - Ермолай-Еразм
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Зри, не страдал ли Еремей ради меня, паче же ради Христа? Внимай, паки на первое возвратимся. Поехали на войну[416]. Жаль мне стало Еремея! Стал Владыке докучать, чтоб ево пощадил. Ждали их, и не бывали на срок. А в те поры Пашков меня к себе и на глаза не пускал. Бо един от дней учредил застенок и огонь росклал — хочет меня пытать. Я, сведав, ко исходу души и молитвы проговорил: ведаю стряпанье ево: после огня-тово мало у него живут. А сам жду по себя и сидя жене плачющеи и детям говорю: «Воля Господня да будет! А ще живем — Господеви живем, аще умираем — Господеви умираем». А се и бегут по меня два палача. Чюдно! Еремей сам-друг дорошкою едет мимо избы моея, и их вскликал и воротил. Пашков же, оставя застенок, к сыну своему с кручины яко пьяной пришел. Таже Еремей, со отцем своим поклоняся, вся подробну росказал: как без остатку войско побили у него, и как ево увел иноземец пустым местом раненова от мунгальских людей, и как по каменным горам в лесу седм дней блудил, не ядше, — одну белку сьел, — и как моим образом человек ему явился во сне, и благословил, и путь указал, в которую сторону итти. Он же вскоча обрадовался и выбрел на путь. Егда отцу разсказывает, а я в то время пришел поклонитися им. Пашков же, возвед очи свои на меня, вздохня, говорит: «Так-то ты делаешь! Людей-тех столько погубил!» А Еремей мне говорит: «Батюшко, поди, государь, домой! Молчи для Христа!» Я и пошел.
Десеть лет он меня мучил или я ево, — не знаю, Бог розберет.
Перемена ему пришла, и мне грамота пришла: велено ехать на Русь. Он поехал, а меня не взял с собою, умышлял во уме, чаял, меня без него и не вынесет Бог. А се и сам я убоялся с ним плыть, на поезде говорил: «Здесь-де земля не взяла, на дороге-де вода у меня приберет». Среди моря бы велел с судна пехнуть, а сказал бы, бытто сам ввалился; того ради и сам я с ним не порадел. Он в дощениках поплыл с людьми и с ружьем, а я, месяц спустя после ево, набрав старых, и раненых, и больных, кои там негодны, человек з десяток, да я с семьею — семнатцеть человек, — в лотку седше, уповая на Христа и крест поставя на носу, поехали, ничево не боясь. А во иную су пору и боялись, человецы бо есмы, да где жо стало детца, однако смерть! Бывало то и на Павла-апостола, сам о себе свидетельствует сице: «Внутрь убо страх, а вне убо боязнь»; а в ином месте: «Уже бо-де не надеяхомся и живи быти, но Господь избавил мя есть и избавляет». Так то и наша бедность: аще не Господь помогал бы, вмале вселися бы во ад душа моя. И Давид глаголет, яко аще не бы Господь в нас, внегда востати человеком на ны, убо живы пожерли быша нас, но Господь всяко избавил мя есть и до ныне избавляет, мотаюсь, яко плевел посреде пшеницы, посреде добрых людей, а инде су посреде волков, яко овечка, или посреде псов, яко заяц, всяко перебиваесся о Христе Исусе. Но грызутся еретики, что собаки, а без Божьи воли проглотить не могут. Да воля Господня — что Бог даст, то и будет. Без смерти и мы не будем; надобно бы что доброе-то зделать и с чем бы появиться пред Владыку, а то умрем всяко. Полно о сем.
Егда поехали из Даур, Кормию книгу прикащику дал, и он мне мужика-кормщика дал. Прикащик же дал мучки гривенок с тритцеть да коровку, да овечок. Мясцо иссуша, и пловучи тем лето питались. Стало пищи скудать, и мы з братьею Бога помолили, и Христос нам дал изубря, большова зверя, тем и до Байкалова моря доплыли. У моря русских людей наехали, — рыбу промышляют и соболи. Ради нам, миленькие. Терентьюшко з братьею; упокоя нас, всево надавали много. Лотку починя и парус скропав, пошли чрез море. Окинула нас на море погода, и мы гребми перегреблися (не больно широко о том месте: или со сто, или с восмдесят верст), чем к берегу пристали. Востала буря ветренная, насилу и на берегу место обрели от волн восходящих. Около его горы высокия, утесы каменныя, и зело высоки, — дватцеть тысящ верст и больши волочился, а не видал нигде таких гор. На верху их полатки и повалуши, врата и столпы, и ограда — все богоделанное. Чеснок на них и лук ростет больши романовскаго и слаток добре. Там же ростут и конопли богорасленные, а во дворах травы красны и цветны, и благовонны зело. Птиц зело много — гусей и лебедей, — по морю, яко снег, плавает. Рыба в нем — осетры и таймени, стерледи, омули и сиги, и прочих родов много. И зело жирна гораздо, на сковороде жарить нельзя осетрины: все жир будет. Вода пресная, а нерпы и зайцы великие в нем, — во акиане, на Мезени живучи, таких не видал. А все то у Христа наделано человека ради, чтоб упокояся хвалу Богу воздавал. А человек, суете которой уподобится, дние его, яко сень, преходят; скачет, яко козел, раздувается, яко пузырь, гревается, яко рысь, съесть хощет, яко змия, ржет зря на чюжую красоту, яко жребя, лукавует, яко бес; насыщался невоздержно, без правила спит, Бога не молит; покаяние отлагает на старость, и потом исчезает, и не вем, камо отходит: или во свет, или во тьму, — день судный явит коегождо. Простите мя, аз согрешил паче всех человек.
Таже в русские грады приплыли. В Енисейске зимовал и, плывше лето, в Тобольске зимовал. Грех ради наших война в то время в Сибири была: на Оби-реке предо мною наших человек з дватцеть иноземцы побили. А и я у них был в руках. Подержав у берега, да и отпустили, Бог изволил. Паки на Иртише скопом стоят иноземцы: ждут березовских наших побита. А я к ним и привалил к берегу. Оне меня и опступили. И я, ис судна вышед, с ними кланяясь, говорю: «Христос с нами уставися». Варвары же Христа ради умягчилися и ничево мне зла не сотворили, Бог тако изволил. Торговали со мною и отпустили меня мирно. Я, в Тоболеск приехав, сказываю, — и люди все дивятся.
Потом и к Москве приехал. Три года из Даур ехал, а туды пять лет волокся, против воды на восток все ехал, промежду орд и жилищ иноземских. И взад и вперед едучи, по градом и по селам, и в пустых местех слово Божие проповедал и, не обинуяся, обличал никониянскую ересь, свидетельствуя истинну и правую веру о Христе Исусе. Егда же к Москве приехал, государь велел поставить меня к руке и слова милостивыя были. Казалося, что и в правду говорено было: «Здорово ли-де, протопоп, живеш? Еще-де велел Бог видатца». И я сопротив тово рек: «Молитвами святых отец наших еще жив, грешник. Дай Господи, ты, царь-государь, здрав был на многа лета». И, поцеловав руку, пожал в руках своих, да же бы и впредь меня помнил. Он же вздохнул и иное говорил кое-што. И велел меня поставить в Кремле, на монастырском подворье. В походы ходя мимо двора моево, благословлялся и кланялся со мною, сам о здоровье меня спрашивал часто. В ыную пору, миленькой, и шапку уронил, поклоняся со мною. И давали мне место, где бы я захотел, и в духовники звали, чтоб я с ними в вере соединился. Аз же вся сия Христа ради вмених, яко уметы, поминая смерть, яко вся сия мимо идет. А се мне в Тобольске в тонце сне страшно возвещено было. Ходил в церковь большую и смотрил в олтаре у них действа, как просвиры вынимают, — что тараканы просвиру исщиплют. И я им говорил от Писания и ругался их безделью. А егда привык ходить, так и говорить перестал: что жалом ужалило, молчать было захотел. В царевнины имянины, от завтрени пришед, взвалился. Так мне сказано: «Аль-де и ты по толиких бедах и напастех соединяесся с ними? Блюдися, да не полма растесан будешь». Я вскочил во ужасе велице и пал пред иконою, говорю: «Господи, не стану ходить, где по новому поют». Да и не пошел к обедне к той церкве. Ко иным ходил церквам, где православное пение, и народы учил, обличая их злобесовное и прелестное мудрование.
Да я ж еще, егда был в Даурах, на рыбной промысл к детям шел по льду, зимою по озеру бежал на базлуках[417]: там снегу не живет, так морозы велики и льды толсты — близко человека намерзают. А мне пить зело захотелось. Среди озера стало. Воды не знаю где взять; от жажды итти не могу; озеро верст с восм; до людей далеко. Бреду потихоньку, а сам, взирая на небо, говорю: «Господи, источивыи Израилю, в пустыни жаждущему, воду тогда и днесь! Ты же напои меня, ими же веси судбами». Простите, Бога ради! Затрещал лед, яко гром, предо мною, на высоту стало кидать, и, яко река, разступился сюду и сюду, и паки снидеся вместо, и бысть гора льду велика. А мне оставил Бог пролубку. И дондеже строение Божие бысть, аз на восток кланялся Богу, и со слезами припал к пролубке, и напился воды досыта. Потом и пролубка содвинулась. И я, возставше и поклоняся Господеви, паки побежал по льду, куды мне надобе, к детям. И мне столько забывать много для прелести сего века!
На первое возвратимся. Видят оне, что я не соединяюся с ними. Приказал государь уговаривать меня Стрешневу Родиону, окольничему. И я потешил ево: царь то есть, от Бога учинен. Помолчал маленко, — так меня поманивают: денег мне десеть рублев от царя милостыни, от царицы — десеть же рублев, от Лукъяна-духовника — десеть же рублев, а старой друг — Феодором зовут Михайловичь Ртищев — тот и 60 рублев, горькая сиротина, дал. Родион Стрешнев — 10 же рублев, Прокопей Кузьмич Елизаров — 10 же рублев. Все гладят, все добры, всякой боярин в гости зовет. Тако же и власти, пестрые и черные, корм ко мне везут да тащат, полну клеть наволокли. Да мне же сказано было — с Симеонова дни на Печатной двор хотели посадить[418]. Тут было моя душа возжелала, да дьявол не пустил. Помолчал я немного, да вижу, что неладно колесница течет, одержал ея, сице написав, подал царю: «Царь-государь, — и прочая, как ведется, — подобает ти пастыря смиренномудра матери нашей общей святей церкви взыскать, а не просто смиренна и потаковника ересям; таковых же надобно избирати во епископство и прочих властей; бодрствуй, государь, а не дремли, понеж супостат дьявол хощет царство твое проглотить». Да там и многонько написано было. Спина у меня в то время заболела, не смог сам выбресть и подать, выслал на переезде с Феодором юродивым. Он же дерзо х корете приступил и, кроме царя, письма не дал никому; сам у него, протяня руку ис кореты, доставал, да в тесноте людской не достал. Осердясь, велел Федора взять и совсем под Красное крыльце[419] посадить. Потом, к обедне пришед, велел Феодора к церкве привести и, взяв у него письмо, велел ево отпустить. Он же, покойник, побывав у меня, сказал: «Царь-де тебя зовет», — да и меня в церковь потащил. Пришед пред царя, стал пред ним юродством шаловать; так ево велел в Чюдов отвести. Я пред царем стою, поклонясь, на него гляжу, ничего не говорю. А царь, мне поклонясь, на меня стоя глядит ничего ж не говорит. Да так и розошлись; с тех мест и дружбы только: он на меня за письмо кручинен стал, а я осердился же за то, что Феодора моего под начал послал. Да и комнатные на меня ж: «Ты-де не слушаешь царя», да и власти на меня ж: «Ты-де нас оглашаеш царю, и в писме своем бранишь, и людей-де учиш ко церквам, к пению нашему не ходить». Да и опять стали думать в ссылку меня послать. Феодора сковали в Чюдове монастыре; Божиею волею и железа разсыпалися на ногах. Он же влез после хлебов в жаркую печь, на голом гузне ползая на поду, крохи побирал. Чернцы же видев, бегше архимариту сказали, что ныне Павел-митрополит; он же и царю известил. Царь, пришед в монастырь, честно Феодора приказал отпустить: где-де хочет, там и живет. Он ко мне и пришел. Я ево отвел к дочери своей духовной, к бояроне к Федосье Морозове жить. Таже меня в ссылку сослали на Мезень. Надавали было добрые люди кое-чево, все осталося тут, токмо з женою и детьми повезли; а я по городом паки их, пестрообразных зверей, обличал; привезли на Мезень и, полтара года держав, паки одново к Москве поволокли. Токмо два сына со мною съехали, а прочии на Мезене осталися вси.