Собрание сочинений. Т.3. Травницкая хроника. Мост на Дрине - Иво Андрич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С того дня горная батарея с Паноса упорно била по мосту и прилегающей к нему казарме. По прошествии нескольких дней и тоже утром, с востока, откуда-то с Голеша, раздался новый звук. Хотя и заглушённый расстоянием, он отдавал глубоким гулом и тяжело раскатывался над городом. Это были гаубицы; их было, видимо, две. Первые снаряды попали в Дрину, следующие — в площадь у моста, где повредили ближайшие дома, в том числе гостиницу Лотики и офицерское собрание, а после, войдя в определенный ритм и все точнее достигая цели, стреляли только по казарме и мосту. Не прошло и часа, как казарма запылала. Солдат, пытавшихся унять огонь, поражала шрапнелью горная батарея с Паноса. И казарму предоставили ее судьбе. В раскаленном пекле солнечного дня дружно занимались деревянные части, а внутренние стены обваливались, превращаясь в дымящие руины под ударами досылавшихся время от времени снарядов. Так во второй раз был разрушен «Каменный хан» и снова превращен в груду мусора и щебня.
Две гаубицы с Голеша упорно и размеренно обстреливали мост, особенно его центральный бык. Снаряды то хлопались в реку слева и справа от моста, то разбивались о массивные столбы, то попадали в самый мост, но ни один них не попал в железную крышку над люком в теле среднего опорного быка, таящего в себе взрывчатку мины. Десятидневный прицельный обстрел не причинил мосту серьезного ущерба. Отскакивая от гладких стен быков и закругленных сводов, снаряды разрывались в воздухе, оставляя на каменных плитах лишь легкие, белые, едва приметные глазу ссадины. А мелкая шрапнель отлетала, как град, от прочной и гладкой каменной кладки, И только на проезжей части укатанный гравий пестрел колдобинами, но они были видны лишь тогда, когда ступишь на мост. Так, и под натиском налетевшего нового шквала, вывернувшего с корнем и переломавшего древние устои города, судьбы живых и всего неживого, белый мост по прежнему стоял нерушимый к неуязвимый, каким был от века.
XXIII
Из-за непрекращающегося артиллерийского огня регулярное движение по мосту в дневное время стало невозможно: если это безнаказанно сходило горожанам и даже солдатам, перебегающим мост поодиночке, то стоило только группе побольше ступить на мост, как ее осыпали с Паноса шрапнелью. Вскоре в артобстреле наметилась известная периодичность, и, пользуясь минутами затишья, а также попустительством австрийских часовых, граждане проходили по мосту, когда была на то безотлагательная надобность.
Горная батарея с Паноса стреляла только днем, а гаубицы из-за Голеша били и ночью, стараясь помешать передвижению воинских частей и обозов с одного берега на другой.
Домовладельцы с семьями из центра города и прилегающих к мосту и дороге кварталов перебирались, спасаясь от обстрела, к родным и знакомым на Мейдан и другие окраины. Бегство жителей с детьми и самыми необходимыми пожитками вызвало в памяти ночи больших наводнений. Только на сей раз и в помине нет чувства солидарности, заставлявшего когда-то людей разных вер объединяться перед лицом общей беды и во взаимной поддержке черпать мужество и силу. Турки спасаются в турецких домах, а сербы, словно зачумленные, — в сербских. Но и в этой разобщенности живут они примерно одинаково. Сбившись под чужими кровлями, не зная, как убить время, праздные и неприкаянные, словно погорельцы, страшась за жизнь, терзаясь неведением о брошенном имуществе, и те и другие, разумеется, втайне испытывают противоположные чаяния и надежды.
И как когда-то встарь при грозных наводнениях, и там и тут наивным балагурством и напускным спокойствием и удальством тщатся старики развеселить и подбодрить своих. Но, видно, в нынешнем несчастье не помогают дедовские присказки и шутки и, потеряв былую остроту, не тешат слушателей обветшалые прибаутки старых времен, а новые изобретаются медленно и туго.
Ночью все притворяются спящими, но на самом деле не смыкают глаз. Говорят только шепотом, хотя и сами не понимают, зачем такая осторожность, когда то с сербской, то с австрийской стороны ежеминутно грохочут орудия. Страшный призрак «световых сигналов врагу» держит народ в трепете, хотя никто не знает толком ни как их давать, ни что это вообще такое. Страх, однако, столь огромен, что никто не решается и спичкой чиркнуть. Огонь не разводят совсем. Курильщики уходят в душные чуланчики без окон или курят, накрывшись одеялом. Духота донимает и давит. Люди исходят потом, но двери тщательно заперты и окна плотно занавешены и закрыты. Город напоминает бессильную жертву, закрывшую глаза руками в ожидании удара. Дома стоят как будто наглухо замурованные. Ибо кто хочет выжить, должен прикинуться мертвым; только и это не всегда помогает.
В мусульманских домах все же чувствуют себя свободнее. Здесь кипят несвоевременно проснувшиеся былые воинственные страсти, несколько обесцененные, правда, артиллерийским поединком двух христианских армий, ведущимся у них над головой. Но есть, как водится, тайные заботы и горести, которым не найти ни помощи, ни исхода.
В доме Али-ходжи под старым градом образовалась чуть ли не школа. К ораве собственных детей прибавилось еще десятеро ребят Myяги Мутанджича; из них только трое постарше, остальные несмышленыши, мал мала меньше. Чтоб они не расползались без присмотра по двору, всех их вместе с Али-ходжиными отпрысками поместили в прохладное и просторное помещение нижнего этажа, предоставив им возиться и пищать под неусыпным надзором матерей и старших сестер.
Муяга Мутанджич, по прозванию Ужичанин, был переселенец (но об атом разговор впереди). Это высокий, совершенно седой человек пятидесяти лет с орлиным носом и изборожденным морщинами лицом, с резкими солдатскими манерами и низким голосом. Он выглядит немного старше Али-ходжи, хоть и моложе его на десять лет. Муяга сидит с Али-ходжой, курит беспрерывно и почти не говорит, подавленный неотступными мрачными мыслями. На месте ему не сидится. Он то и дело вскакивает, выходит из дома во двор окинуть взором прибрежные холмы по ту и по другую сторону реки. Постоит, закинув испытующе голову, словно прислушивается к ненастью. Ни на минуту не оставляя его одного, вслед за ним выходит в сад и Али-ходжа, стараясь разговорить его и отвлечь.
В саду, круто уходящем под откос, но красивом и просторном, царит покой летнего созревания. Лук вырван и повален; подсолнечник в самом соку, вокруг его отяжелевших черных шапок жужжат шмели и пчелы. Мелкие цветочки по краям завязываются семечками. Отсюда, с высоты, прекрасно виден город, рассыпавшийся по песчаной косе в развилке Дрины и Рзава, причудливые зубцы горной короны вокруг, склоны и долина, испещренные лоскутной мозаикой желтых ячменных посевов и зеленью кукурузных полей. Белеют дома, чернеет венчающий вершины лес. В безбрежном океане света и пространства раннего летнего утра вполне невинно и торжественно ухают то с той, то с другой стороны залпы размеренной орудийной перестрелки.
И как ни тягостно на сердце у Муяги, но и у него развязывается язык. Поддавшись ласковым уговорам Али-ходжи, он рассказывает ему о своей судьбе не потому, что она неизвестна его другу, а потому, что ему надо как-то ослабить узел, который сдавил ему горло, не давая дышать, а судьбу эту решает здесь каждое мгновение этого летнего дня и каждый новый залп несмолкаемой перестрелки.
Ему не сравнялось еще и пяти лет, когда турки должны были оставить сербские города. Османы ушли в Турцию, но отец его Суляга Мутанджич, в то время еще молодой, но видный человек, один из первых среди ужицких турок, решил переселиться в Боснию, откуда вел происхождение их род. С детьми в переметных корзинах и теми деньгами, которые при тогдашних обстоятельствах ему удалось выручить за землю и дом, он навсегда оставил Ужице. В числе нескольких сотен ужицких переселенцев перешел в Боснию, бывшую еще тогда под властью турок, и обосновался с семейством в Вышеграде, где издавна проживала ветвь ужицких Мутанджичей. Здесь он прожил десять лет и только занял было прочное место в торговых рядах, как пришла австрийская оккупация. Строгий и непримиримый, он считал бессмысленным бежать. И лишь через год после прихода австрийцев, в числе немногих семей, не пожелавших весь свой век проводить «под колокольный звон», покинув Боснию, перебрался с чадами и домочадцами в Нова-Варош, в Санджак. (Наш Муяга был тогда парнишкой пятнадцати лет с небольшим.) И тут, в Нова-Вароши, Суляга Мутанджич начал дело, тут родились его меньшие дети. Но так никогда и не смог он изжить в себе боль по тому, что бросил в Ужице, и привыкнуть к новым людям и обычаям. Это и было причиной его преждевременной смерти. Дочери его, одна другой красивей и на самом хорошем счету, благополучно повыходили замуж. Сыновья, приняв дело, приумножили скромное отцовское наследство. Но только что они поженились, пустили корни в новую среду, началась Балканская война 1912 года. В отпоре, оказанном турецкими войсками сербско-черногорской армии при Нова-Вароши, принимал участие и Муяга. Непродолжительный, но и не совсем безуспешный отпор тем не менее каким-то таинственным образом показал, что исход войны и судьба многих тысяч людей решается не здесь, а где-то там, в неведомой дали и совершенно независимо от силы или слабости оказанного сопротивления, и повлек за собой отход турецкого войска из Санджака. И Муяге, ребенком уже спасавшемуся от вражеской силы, против которой столь безуспешно выступил он сейчас, не оставалось ничего другого, как опять податься в Боснию, под ту самую власть, от которой однажды бежал его отец. Так, троекратный беженец, он вместе со своим семейством оказался в городе, где прошло его детство.