Стая - Аркадий Адамов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А он сам лежал в снегу за кустами и смотрел на человека, сначала лишь настороженно и злобно, как зверь. Потом в голове тяжело, медленно зашевелились мысли, как проржавевшие, чугунные шестерни.
Он давно уже жил только инстинктом. Как зверь, издали чуял жилье человека и всякий раз бежал от него в таежную глушь. Там инстинкт толкал его разгребать снег и выискивать ягоды, горькие твердые шарики, траву трилистника, выковыривать корни, отдирать кору; с молодых деревьев и пробовать есть все это. Иногда его рвало, и он без сил валился на снег, а потом, когда снова голод разрывал внутренности, тот же инстинкт уже не позволял ему прикоснуться к некоторым из трав или ягод. Он потерял счет дням, сколько скитался таким зверем — неделю, год, всю жизнь?..
И вот той ночью он вдруг наткнулся на маленький, затерянный в тайге полустанок, не учуял его, не обошел. А потом разглядел на пустынной платформе одинокую фигуру спящего человека. И тогда вдруг зашевелились мысли. «Чего тот сидит? Небось ждет... поезда ждет...» Чугунные мысли двигались все быстрее. «Билет, значит, есть, деньги, барахло... И ничего не чует, спит... Эх, мне бы... Подыхаю ведь... А что, если...» Он поднес к лицу грязную, потрескавшуюся, с крючками-пальцами руку, сжал кулак.
И стал тихо подкрадываться к платформе.
...Стучат колеса, качается вагон. Совсем рядом людские голоса, пугающе громкие. Он еще больше съеживается, прижимается к стенке, зарывается лицом в рукав шинели. Страшно... Но все-таки он едет, с каждым часом все дальше проклятая тайга, все ближе воля. Только бы дорваться до нее, разыскать кое-кого. И тогда — концерн на всю Москву, и такой, что закачаются и охнут.
А пока лежать вот так, чтобы не выдать себя.
И накатывают новые воспоминания, как мутные, с грязной пеной.волны, они накрывают с головой и несут, бьют по камням, крутят...
Вот он словно заново ощущает себя вдруг стиснутым в узком-узком подземном лазе. Сзади он слышит прерывистое дыхание второго человека. А он сам еле протискивается вперед, судорожно отталкиваясь то локтями, то коленями, то пальцами ног. Земля сдавила со всех сторон, осыпается, нечем дышать. Впереди чернота. Назад уже не выбраться, а впереди что?.. Жуткая мысль заползает в голову: «А вдруг впереди завал! Что, если этот проход станет хоть чуть уже и не пролезут плечи? Тут и останешься, тут и конец». От этих мыслей слабеют, дрожат руки, мутится в голове. Проход так плотно забит его телом, что даже крикнуть тому, второму, бесполезно — не услышит. И рот полон земли, она засыпает глаза, уши... Когда понял, наконец, что сил больше нет, что, выходит, тут ему под землей и подыхать, он вдруг уловил еле ощутимую, тоненькую струйку свежего воздуха. Ну что ж, решил он, еще маленько, пожалуй, можно, а там уж... И пополз дальше.
Так один за другим они и выбрались на поверхность, возникли из-под земли, как привидения.
Вокруг бушевала метель. Сквозь воющий снежный вихрь ничего не было видно. Шли напролом. Следы исчезали мгновенно. Ветер стих, лишь когда они углубились в лес.
Так был совершен побег.
Он знал, что начнется, когда побег будет обнаружен. По дорогам пойдут конные и пешие патрули с собаками, на лесных тропах станут засады, поселки вокруг, станции, лесопункты будут предупреждены об опасности... Все это он знал.
Потому они шли всю ночь, забираясь в самую глухую, непролазную чащу, дальше и дальше от людей.
Началась дикая, звериная жизнь в тайге...
Сначала был голод, то режущий, как нож, то сосущий, тупой, ушедший куда-то вглубь, выматывающий силы. В конце концов ушли мысли и чувства, ушли воспоминания и мечты... Остался инстинкт.
Еще был страх, сначала активный, заставлявший что-то придумывать, соображать, потом страх и стал инстинктом, как у зверя. И тоже, как зверей, их загоняла в норы лютая стужа. Там, плотно прижавшись друг к другу, молча — они теперь почти не разговаривали — отлеживались, пытались согреться.
Но однажды тот, второй, исчез...
Было так. В ясный, морозный день они неожиданно вышли к лесной поляне. Посередине, занесенная снегом, стояла охотничья избушка. В окнах не было света, из трубы не вился дымок, кругом не было следов. Избушка казалась пустой. В ней наверняка были продукты, спички, дрова — все, что оставляет последний ночевавший там охотник товарищу, если того постигнет беда. Значит, в избушке была жизнь. Но могла быть и засада.
Несколько часов лежали они в снегу, наблюдая за избушкой. Все казалось там пусто и мертво. Неожиданно стемнело, замела пурга, избушка стала едва видной сквозь снежный вихрь.
И тогда он, старший, кивком послал своего напарника вперед. Сам же отполз в сторону и стал наблюдать.
Он видел, как тот, второй, шатаясь, пробился, наконец, сквозь глубокую снежную целину к избушке, навалился на дверь и исчез в черном ее проеме. Медленно потянулось время. Он ждал, долго ждал.
Инстинкт подсказывал ему, что тот, второй, оказавшись в тепле и сунув в рот кусок хлеба, мог потерять сознание, свалиться, даже уснуть. И потому долго боролся с собой, но все же, гонимый страхом, уполз в глубь леса.
Теперь он был один. Серый, тусклый день незаметно переходил в ночь.
Он должен был попросту издохнуть в тайге от голода й стужи, его должны были изорвать там звери, он уже почти помешался от вечного страха и одиночества. Спас случай. Случай вывел его однажды ночью, перед рассветом, к тому полустанку, где на платформе, ожидая поезда, дремал на чемоданчике молодой солдат-от-пускнйк...
И вот он в вагоне, скрючился на полке, в чужой, не по плечу шинели, в чужой шапке, с чужим чемоданчи-
ком в головах. Их хозяин остался там, под платформой, глубоко в снегу. Его труп найдут не скоро. Не скоро? А вдруг... вдруг уже, обгоняя экспресс, телеграф отстукивает страшные слова, и сейчас они летят, летят по проводам, над его головой: «Ловите... убийца в поезде... ловите!» И пойдут из вагона в вагон ненавистные люди в синих шинелях.
Человек дергается, вскрикивает, словно во сие, и скрежещет зубами. И снова тот же старушечий голос внизу, за его спиной, озабоченно говорит: «О господи. Разбудить его, что ли?» И чья-то рука неуверенно дотрагивается до его плеча.
Потом он уже внизу, пришедший в себя, даже повеселевший от всеобщего сочувствия и заботы. Он уже кое-как объяснил свой диковинный вид («Пурга. Сбился с пути по дороге на станцию. Трое суток бродил по тайге...») и усмехнулся про себя: «Всему верят, чего ни нагороди». Он старался быть услужливым, бегал за чаем, за посудой, за домино, не стесняясь, ел, чем делились. И вот.взялся нарезать колбасу. Моряк, сидевший напротив, дал свой нож, острый, как бритва. Вот им он от спешки, от слабости еще и саданул по руке. Да как саданул-то! Кровища хлестнула — мать честная! А уж крику было кругом!
С тех пор вроде и зажило. Но если невзначай посильнее заденешь за палец, как током бьет. И разом вспоминается тот случай в вагоне и все, что было с ним связано. А уж, считай, год прошел, как он на воле, и не замели пока. Нет, не так просто его замести. Он еще даст не один концерт. И уже дал. Но ни раньше, ни. потом, пожалуй, не будет такого, какой он подготовил сейчас со своими «жориками». Они, конечно, еще не знают всего. Только Васька Длинный в курсе его дел, ну, и чуть поменьше — Розовый. Остальные узнают потом. И кралечка его —тоже.
Ох, и зашумит он на всю Москву. Будут знать Петьку Лузгина — Гусиную Лапу!
Они жили не в самом городе, а в поселке возле депо. Егору Спиридоновичу до работы было, как говорится, рукой подать. Улочка буквально через три дома уже упиралась в черный от копоти деповский забор. Не то что паровозные гудки, а даже дробный стук колее, лязг буферов и разноголосый гул станков в Мастерских доносились до их домика днем и ночью. Но люди давно привыкли к этому неумолчному шуму и вроде бы даже не замечали его. Только порой кто-нибудь из мальчишек, игравших на улице, вдруг насторожится и скажет: «Че-гой-то мой папка сегодня не на паровозе, дядя Аким ведет». А другой добавит, прислушиваясь: «Шибко идет. У него сегодня братан из армии вертается. Вот он и гонит». Третий добавит: «Ага. Тетка Анисья, знаешь, сколько водки приволокла с магазина. Всю ночь гулять будут».
Егор Спиридонович работал машинистом на маневренном. В депо его ценили за умение и смекалку, но и побаивались, уж больно вспыльчив и крут был он, а в. гневе себя не помнил и мог натворить неведомо что. Но и на другой день, остыв, извинения не попросит, с с неделю будет ходить, угрюмо посматривая на обиженного им человека, сердясь и на него и на себя. Тяжелый был характер у Егора Спиридоновича, но честен он был на редкость и спиртного в рот не брал, разве только по большому случаю, да и то самую малость. Потому доверяло ему начальство многое, а вот друзьями не обзавелся.
Терпеть его могла одна только супруга Анна Степановна, женщина тихая, ласковая, уступчивая. Соседки, вздыхая, жалели ее, а она никогда не жаловалась, иной раз даже вступаясь за своего мужа. «И то надо, бабоньки, понять,— говорила она соседкам,— ведь жизнь у него какая была. Ни отца, ни матери не знал. Все по чужим людям горе мыкал, пока мне не встретился». И слезы выступали у нее на глазах. «Святая Анька, ей-богу, святая»,— говорили промеж себя женщины. И только на нее одну, кажется, никогда не гневался, не кричал Егор Спиридонович, не раз она спасала от его гнева и сыновей.