Chernovodie - Reshetko
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Сыграл бы ты, Коля, что-нибудь веселенькое.
– Это можно! – охотно согласился гармонист. Его рыжий чуб упал на цветные меха гармони. Пальцы музыканта легко пробежались по кнопочным клавишам. И вдруг гармонь закричала деревенским петухом громко, заливисто, потом залаяла собакой, да так похоже, что окружившая Николая молодежь весело рассмеялась.
Илья Степанович довольно улыбается в пушистые усы. Только комендант невозмутимо прохаживается по палубе.
А гармонь уже кукует серенькой кукушечкой. Ее нехитрая простенькая песенка очаровывает и уводит всех в далекие родные места. Сладко щемит в груди. Молодежь присмирела. И вот оттуда, издалека, где только что затих нежный голос кукушки, все яснее слышится разухабистая знакомая мелодия. Настя встрепенулась, подняла голову и, глядя на коменданта, запела:
А я выйду за ворота, За ворота – крикну: Я не здеся родилась, Не скоро тут привыкну.
Гармонист довольно улыбнулся, широко растягивая меха двухрядки, и включился в перепев с Настей:
Все в колхозы, все в колхозы, А мы проколхозили, Умны сами разбежались, Дураков стреножили.
Молодежь оживилась, послышался смех. Когда гармонист повторял музыкальный наигрыш, звонкий девичий голос подхватил двустишие понравившейся частушки:
Умны сами разбежались, Дураков стреножили.
На губах Насти скользила едва заметная улыбка, она гордо подняла голову… И пошла девчонка по кругу – с носка на пятку, с пятки на носок, слегка покачивая плечами, сдержанно разводила руками – и остановилась напротив гармониста… Била дроби девчонка, пела задушевным голосом, а в глазах у нее была такая мука, такая безысходная тоска.
Вставлю Сталина портрет В золотую рамочку, В люди вывел он меня, Темную крестьяночку.
Стуков насторожился и подошел ближе к забору. Николай, заметив обеспокоенное начальство, еще шире развернул меха гармони:
Пароход вперед плывет, Сзади дым густой, Прикажи, комендант, Отвезти меня домой.
Стуков побелел от ярости.
– Прекратить! Я не позволю издеваться над совецкой властью! – с протяжным подвывом отчеканил комендант и приказал Широких: – Перепиши, всех до одного перепиши! Всем урезать хлебный паек, чтоб не бесились!
Настя тоже вся побелела. Она подошла к забору и зло в упор спросила:
– Что… и петь нельзя? А что нам можно, комендант, – лечь и помереть? Ты этого хочешь – не дождешься! – она рассмеялась и пропела, словно плюнула ему в лицо:
Погоди, калина, виться, Погоди, погода, дуть, Погоди, милой, смеяться, Будешь тут когда-нибудь!
– Прекратить! – тонким голосом завизжал комендант. – В трюм! Все в трюм! Перестреляю, сволочь кулацкая!
Он судорожным движением схватился за кобуру и стал торопливо ее расстегивать. Илья Степанович Широких кинулся к Стукову и повис на его руке.
– Не бери греха на душу, командир. Его и так полно! – Затем он повернулся к молодежи и закричал: – Уходите, ради Бога, уйдите от греха!
Молодежь, возбужденно переговариваясь, стала быстро спускаться в трюм.
Наконец комендант вырвал руку, которую крепко держал милиционер, с бешенством посмотрел на него и процедил сквозь зубы:
– Заступничек, смотри!.. – и быстро ушел в каюту. Из кухни прошмыгнула бабка Марфа. Она держала в руках два чайника: один – Настин, другой – свой.
– Ос-по-ди, че делатся! – шептала она побелевшими от страха губами.
На рулевой площадке замерли Иван Кужелев и старый шкипер.
– Вот так повеселились, елова шишка! – старик снял с головы шапку-ушанку и машинально вытер ею запотевший лоб. – Он теперь поедом ее съест!
– Подавится! – угрюмо ответил Иван.
Старик посмотрел на соседа, хотел что-то сказать, потом махнул рукой и надел шапку.
Кужелев стоял и смотрел на пустую палубу, а перед глазами была Настя, ладная, крепкая, с гордо поднятой головой, в белой кофточке с черной юбкой и аккуратных ботиночках на полувысоком каблучке, которые берегутся в деревенском быту для редких праздников.
Иван чувствовал, как в нем что-то изменилось; теперь он знал наверняка – без Насти ему нет жизни.
Далеко впереди, возвышаясь над низкими иртышскими берегами, показались высокие увалы, покрытые темной тайгой. Ерофей Кузьмич показал рукой на открывшуюся вдалеке таежную гряду и негромко сказал:
– Седни ночью, однако, на Обь-матушку выйдем. Вот где нас помотает. Шибко ее ветра, паря, любят.
Глава 8
Прошли еще одни сутки… Стоит тихая северная ночь. Полупрозрачная белая муть накрыла все вокруг. Ближе к утру сильно посвежело. Тусклым серебром светилась неоглядная обская гладь. И где-то на ее просторах затерялся «Дедушка» с двумя баржами на буксире.
Стоявший с вечера в карауле Иван изрядно продрог. Тонкой корочкой льда покрылась влажная палуба. Поскользнувшийся на льду Кужелев вполголоса выругался и привалился спиной к перегородке. Илья Степанович, напарник Ивана по караулу, сидя пристроился на своем излюбленном месте, втиснув крупное тело в широкую щель ограждения. Они давно уже не вели между собой разговоров: все пересказано за эти дни. На барже было тихо, только из трюма иногда доносились приглушенные сонные вскрики.
Распустив черный шлейф дыма, астматически хрипел «Дедушка». За его низкой кормой натужно горбились маслянистые валы, поднятые пароходными плицами. Вдруг откуда-то издалека, с едва видневшегося берега, подул слабый ветерок. Он с каждым мгновением набирал силу. Речная гладь вначале потемнела, затем побежали невысокие волны, и вот уже она, как взбесившийся медведь, встала на дыбы. Со все нарастающей силой волны били и били в борта ветхой баржи. Она с надсадой скрипела и угрожающе потрескивала. Нос ее стал тяжело зарываться в воду. Неистовый ветер играючи баловался со сцепленным караваном, буксирный трос, напряженно вытянувшись, гудел на низкой басовой струне.
Из каюты выбежал шкипер. Оглядевшись, он испуганно перекрестился:
– Мать честна! Сроду такой бури не видел!
Ложась всем телом на ветер, широко расставив ноги, старик медленно двинулся к трапу, который вел на рулевую площадку. Ухватившись за бревно, он всем телом навалился на него. Толстое правило, как живое, вырывалось из рук старого шкипера. Перекрывая шум ветра, он закричал:
– Иван, помоги!
Кужелев посмотрел на винтовку и бросил ее Илье Степановичу:
– Подержи!
В следующее мгновение он был уже наверху. Вдвоем с Ерофеем Кузьмичом с трудом усмирили руль, нос баржи перестал рыскать.
Шкипер прочно закрепил правило веревкой, облегченно вздохнул и огляделся. И тут же, перекрывая шум ветра, испуганно прокричал Кужелеву в ухо:
– Беда, паря! Пароход сносит на берег. Разобьем баржишки о топляки.
В эту же секунду высокая черная труба парохода окуталась белой шапкой пара. Над рекой поплыл низкий рев гудка. На носу парохода суетливо метались человеческие фигуры. Перекрывая шум бури, с грохотом, лязгом пошла в воду якорная цепь и, вытянувшись, застыла напряженной прямой линией. Старик со страхом и надеждой смотрел на нее.
– Кажись, заякорились! – наконец облегченно проговорил Ерофей Кузьмич.
– Е-е-е-тя, е-е-те-чка, ы-о-чек! – из трюма донесся жуткий женский голос. От этого нечеловеческого крика, похожего на звериный вой, мороз пробежал по коже. Шкипер сдернул шапку с головы и испуганно перекрестился:
– Кто-то помер, царствие ему небесное! – проговорил старик дрожащим голосом.
У Кужелева оборвалось сердце, он узнал голос Анны Жамовой… Анна стояла на коленях и держала перед собой завернутого в ватное одеяльце ребенка. Его головка, запрокинувшись, безвольно повисла. Открытый глаз отблескивал в предрассветных сумерках. Казалось, он напряженно и укоризненно рассматривал обступивших Анну людей. Старая Марфа подошла к стоящей на коленях матери и решительно забрала сверток в руки.
– Дай-кось сюда, Анна. Нехорошо так-то. Глазки надоть закрыть, – старуха, тяжело опираясь рукой о тюк, опустилась на колени рядом с Анной. Она осторожно положила сверток на пол, потом так же медленно полезла рукой в глубокий карман на юбке. Долго шарила там и достала тряпицу, завязанную в маленький узелок. Развязав, она взяла из него два медных пятака. Затем так же обстоятельно и неторопливо завязала узелок и положила его в бездонный карман. Склонилась и осторожно, мягким движением прикрыла веки мертвому ребенку, положив на них медные пятаки. Марфа стояла на коленях и буднично приговаривала:
– Успокоилась душенька… Может, оно и к лучшему. – Затем подняла глаза к потолку и истово осенила себя размашистым крестом: – Прими, Отец наш, в Царствие Твое небесное безгрешную душеньку раба Твоего, младенца Петра.
Погребальным звоном младенцу Петру были тяжелые удары волн о деревянные борта баржи да заунывный свист ветра и шум разбушевавшейся стихии. Вокруг двух коленопреклоненных женщин молча стояли обитатели трюма.