Предсказание – End - Татьяна Степанова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Иногда Самолетову даже казалось, что он слышит этот недобрый шепоток у себя за спиной. Вот и сегодня утром. Он подъехал на своем джипе к церкви Сретенья – нет, он, как и все в городе, предпочитал называть ее церковью Василия Темного. Здесь тоже когда-то давно, много веков назад, кое-кто пытался выпросить, на коленях вымолить себе прощение за страшный грех. Самолетов, неплохо знавший историю родного края, все живо себе представлял: вот тут все и произошло, на церковной паперти при стечении народа. Им обоим тогда было немногим меньше, чем ему сейчас, – молодые, ах какие молодые оба! Только один слепец, а второй – почти калека, не физический (с физической стороной как раз у него все было нормально – здоровый бугай, красавец, косая сажень в плечах), а моральный, внутренний. Изломанный калека, психопат, мучимый по ночам жуткими снами. Его знали под именем князя Угличского Дмитрия Шемяки. А слепца прозвали Темным, хотя до этого обращались к нему «царь и великий государь».
Да, все здесь тогда, шесть веков назад, и произошло: огромный, роскошный, в шитом собольем кафтане Шемяка бухнулся на колени и, крича, проклиная, умоляя, пополз к слепцу… А народ стоял, глазел тупо, шептался…
Вот так же глазели тупо и шептались и тогда, в августе, пятнадцать лет назад, когда в здешнем парке (во времена Дмитрия Шемяки и Василия Темного на его месте шумел дремучий бор) было найдено изуродованное, окровавленное тело Ирмы Черкасс, которую Иван Самолетов очень хорошо знал. Да, очень даже хорошо знал. Они все знали ее – все четверо. А теперь их осталось здесь в городе трое. И вот ее братца Фому вдруг ни с того ни с сего принесло. Но тогда, пятнадцать лет назад, он вообще ими четверыми в расчет не принимался, слишком еще был молод тогда, слишком зелен, как они считали. А сейчас он вдруг взял и вернулся. На чью-то погибель. На чью?
Ох, что за день тогда был – в том августе, что за вечер, что за ночь – лучше не вспоминать, забыть…
В церкви Василия Темного – сумрачной, из которой не выветрилась еще ночная прохлада и сырость (туман все густел), теплились лампады, горели свечи. Иван Самолетов в своей модной яркой куртке с орлом (произведение Гуччи, приобретенное в ЦУМе во время поездки в Москву по странному, непонятному душевному порыву – быть круче, моложе, прикольнее) прошел вперед, чувствуя на себе косые любопытные взгляды.
Здесь все сплошь были сотрудники его фирмы «Самолетов инкорпорейтед», включавшей в себя торговый центр и игорный клуб, магазины и кинотеатр, баню, сауну, киоски по продаже мороженого и пива, городскую пиццерию и гостиницу «Тихая гавань», где вместе со своим компаньоном-москвичом остановился этот… этот… по имени Фома, которому лучше было бы в город не приезжать.
Парни, девушки, холостые, как он, и женатые, обремененные семьями, детьми, – все нестройным жиденьким хором без особого энтузиазма подпевали вслед за священником слова молитвы «И не введи нас во искушение, но избавь нас от лукавого». Среди них не было только одной – ее. И неудивительно. Она никогда не числилась сотрудницей «Самолетов инкорпорейтед». Ее звали Кира-Канарейка. И она работала в салоне красоты у сестры… Иван Самолетов не хотел вспоминать ничего «из этой серии» – ему было наплевать на…
А вот занятно, знает ли Фома, что его сестра тоже здесь, в городе? И давненько уже. Знает ли он, что Кассиопея здесь? А ведь когда-то он – пацан – был в нее по уши влюблен. Плакал, говорят, даже от любви, ревел белугой, как последний…
«…Но избави нас от лукавого»… Избавь, спаси… Что бы ни случилось тогда, в тот вечер в августе пятнадцать лет назад и в парке на аллее возле аттракционов, а бесследно это не прошло. Место потом еще раз напомнило о себе. Минуло два года. Самолетов остался в Тихом Городке один. Шубин и Костоглазов уехали. Семейство Черкасс тоже покинуло город. Это напоминало бегство – от войны, от беды. Уголовное дело по убийству было уже приостановлено, все обвинения с прежнего и единственного подозреваемого сняты «за недоказанностью». А нового подозреваемого на горизонте так и не нарисовалось. Он тоже тогда сразу из города слинял, а потом и его семья, и сестра Кассиопея… Кажется, она потом выскочила замуж, сменила фамилию, устроилась в Питере. Неплохо устроилась, судя по тем бабкам, которые она вбухала в здешний салон красоты.
Итак, он – Самолетов – был тогда в городе один. Работал, вкалывал как вол с утра до ночи и ничего еще не имел тогда, кроме паршивой коммерческой палатки у самого входа в парк.
Аттракционы тогда еще работали, но уже в убыток – в парке было мало отдыхающих и с каждым днем, с каждым месяцем (отсчет начался с того самого августовского вечера) все меньше и меньше. И эта чертова карусель – деревянные скамейки на цепочках, – она еще действовала тогда, но конец ее был уже близок.
Он помнил тот майский день так же ясно, ярко, до малейшей детали, как и тот августовский вечер. Он сидел в своей палатке. Он с утра до вечера сидел там как пришитый. Торговал – открыто и законно пепси-колой, чипсами, сникерсами, пивом; из-под полы же водкой и самогоном, что привозили ему из соседнего Успенского.
Дети закричали. Он услышал их испуганный крик. Двое пацанов лет одиннадцати выскочили из парка и бросились наутек, как ошпаренные. Самолетов вышел из палатки. Он был совсем близко от того самого места. И место это было проклято. Там могло произойти что угодно.
Детские крики не умолкали. Он бросился на помощь. Да, Иван Самолетов бросился их спасать. Это был поступок. И он им гордился. Несмотря ни на что. Несмотря на то, что ноги отказывались нести его туда… туда, к той аллее.
Он услышал скрип карусели, истошный детский визг. А потом сдавленный вопль и какое-то хрипение. Отчего-то он сразу подумал тогда: кто так хрипит, песенка того спета. Не спасешь.
Карусель вращалась – медленно, натужно вращалась. Как сумел включиться этот чертов механизм? Техника эта тогда уже была на грани фантастики, на ладан дышала. Но он включился, хотя до этого был отключен. Лешка Полуэктов, охранник и смотритель аттракционов, – тот самый, что давал главные и очень важные свидетельские показания по делу об убийстве Ирмы Черкасс, давал, давал, а потом вдруг взял и отказался, – сам отключил все кнопки на пульте управления. А они снова нажались – сами собой, когда он полез на карусель чинить ее…
В городе потом болтали долго и упорно о том, что это было самоубийство. Что Полуэктов повесился на карусели. Но это было не так. Самолетов был там и видел все – этот чертов трос, который при движении намотало на Полуэктова, как толстое безжалостное щупальце.
Он слышал скрип карусели, цепи позвякивали, вся конструкция дрожала, а наверху, среди цепей и сидений, бился, задыхался в агонии обмотанный тросом охранник Полуэктов.
Механизм включился, кнопки нажались сами собой. Разве такое бывает? Скорее всего, Полуэктов сам чего-то там напортачил в тот день, он же не просыхал…
И все это стряслось на глазах детей. Стайка их примчалась в парк – кататься, вертеться, кружиться до изнеможения. Все аттракционы еще кое-как функционировали тогда, это сейчас там все сплошной металлолом и руины.
Им всем было лет по десять-двенадцать. И ей, Кире, нет, просто Канарейке, тогда тоже. Он помнил ее – ту. Смотря на нее сейчас, через столько лет, он всегда помнил ее – ту. Девчушку в джинсовом комбинезончике, в красной курточке. Она визжала от страха, тыча пальцем в…
Вот странность – карусель скрипела у нее над самой головой. И этот несчастный придурок Полуэктов хрипел там наверху, испуская последний вздох. А она указывала куда-то туда… в сторону той самой аллеи, в сторону чертовой беседки для шашлыков, от которой сейчас тоже остались лишь гнилые бревна.
Дети бросились к нему, к Самолетову, а он бросился к ней – к этой самой маленькой Канарейке. Вид ее ранил его в самое сердце. Она визжала, слов было не разобрать: «Там… там… смотрите… вон там…»
Что увидела она тогда там, среди зарослей бузины и орешника? Следовало, конечно, попытаться немедленно остановить карусель, он, Самолетов, так и хотел сделать, но маленькая Канарейка помешала. С ней вдруг произошло что-то вроде припадка – она рухнула на землю, начала корчиться. Биться головой о землю. Он увидел розовую пену у нее на губах и испугался, что она тоже умрет. Тот, наверху, задохнулся, и она задохнется – собственный запавший язык погубит ее. Он притиснул ее к земле, повернул головенку набок, стараясь пальцами разжать крепко стиснутые челюсти, освободить язык.
На крики, на вопли уже сбежались люди. Карусель кое-как остановили. Цепи все звякали и звякали…
Он не видел, как снимали труп. Он схватил на руки маленькую Канарейку и бегом, забыв про незапертую палатку, про выручку, бросился в городскую больницу. Он тащил ее на руках – легонькую десятилетнюю девчушку, чувствуя запах ее мочи – во время припадка она обмочилась.