О душах живых и мертвых - Алексей Новиков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Этакое малодушие! Этакая недостойная страсть!» – мысленно корит себя грешник и, коря, твердо знает: при первом случае может повториться то же самое…
Он вооружился ножницами, срезал засохшие листья и занялся поливкой. Блаженные минуты, которые так хочется продлить, чтобы уйти от мучительных мыслей! Но разве от них уйдешь? В философских выкладках все так стройно, все сулит мир и гармонию, а вот в русской действительности…
И жизнь, как посмотришь с холодным вниманьем вокруг, —Такая пустая и глупая шутка… —
неожиданно для себя вслух прочитал Белинский.
«Опять из Лермонтова?» – удивился он.
Что-то очень часто стали приходить на память лермонтовские стихи.
Это и в самом деле было непонятно. Давно ли он обвинял автора в «прекраснодушии» и наивных попытках восстания против непреложных для данного времени порядков русской жизни, давно ли считал поэта случайным гостем в редакции и своим человеком в великосветских гостиных, а стихи его, эти самые «прекраснодушные» стихи, имеют, оказывается, неодолимую власть. Словно существуют на свете два Лермонтова. Один – который приезжает в редакцию, с ледяной вежливостью манер, с иронической улыбкой, глубоко запрятанной в темных глазах, с колкой шуткой на устах. И другой… Каждый стих его бередит душу, каждое слово звучит, как набатный звон в мертвой тишине русского царства… Когда же успел он, баловень судьбы, наследовавший гений Пушкина, так безнадежно заболеть страшным недугом отрицания?
Виссарион Григорьевич снова берется за поливку цветов, но и цветы не доставляют прежней радости. Морщины бороздят его высокий лоб, около губ ложится горькая складка… Медленно текут минуты размышления.
На конторке так и лежит едва начатая статья. Если не сегодня, то завтра он будет продолжать ее. Неужто же снова говорить о любви, о благодати, о блаженстве жизни, когда, кажется, и тени этих мыслей уже нет в душе…
Тихий стук в двери. На пороге хозяин квартиры, приютивший бездомного скитальца.
– Заходите, Павел Федорович. Искренне вам рад… Вот от безделья опять занялся садоводством, – говорит смущенно Белинский. – Неисправим, грешный человек.
– А я все сомневался, можно ли к вам, – отвечает Павел Федорович Заикин, несмело присаживаясь к столу. – Поверите, с утра размышляю. Может быть, вы какой-нибудь шедевр мысли созидаете, а тут я… Сохрани бог от такой неделикатности… А вдруг, опять же думаю, вовремя угадаю?
– Угадали, угадали, Павел Федорович! Бездельничаю и за то себя кляну.
– Что так? – заботливо спросил Заикин.
– Можно бы сослаться на нездоровье и тем оправдать свое малодушие, – в раздумье отвечал Белинский, – но что толку в этих оправданиях!
Он замолчал и снова взялся за лейку. Павел Федорович нерешительно поерзал на стуле и, деликатно кашлянув, наконец решился приступить к делу:
– А не надумали ли чего-нибудь, Виссарион Григорьевич, касательно моей просьбы? Катнули бы мы с вами в Берлин…
– И рад бы, милейший вы мой Павел Федорович, да жена не пускает…
– Опять изволите шутить?
– Нисколько, – совершенно серьезно ответил Белинский. – А жена моя – старая, кривая, рябая, злая, глупая старуха, сиречь подлая словесность Булгарина, Греча, Сенковского, Полевого и прочей нечисти…
– Да плюньте вы на них!
– Не могу! Мне – и умереть на журнале. Чернила выйдут – собственной кровью писать буду…
– О господи! – всполошился Павел Федорович. – Слушать и то страшно! Нешто хватит вас на всех разбойников? Поедемте-ка лучше к немцам, пока у меня деньги есть… И я всепокорнейше прошу вас удостоить меня чести одолжиться ими бессрочно…
– Одним словом, предлагаете спасаться бегством?
– Да какое же бегство! Все просвещенные люди в Германию едут. Благоустроенная страна, глубина мысли и порядок! Ну, а вернемся – никуда от вас ни Булгарин, ни Греч не убегут. Слезно умоляю, Виссарион Григорьевич, едемте!
Белинский молчал.
– Ну вот, – вздохнул Павел Федорович, – не хотите мне великое одолжение сделать и меня в сомнение ввергаете… Как я один поеду? А кроме вас, не вижу и не хочу другого попутчика. А коли в сомнение впадаю, опять колеблюсь: если не в Берлин, то, может быть, в мою Рассыпную податься?
– И то дело. Не мешает помещику свои деревеньки знать. Поди, управитель-то давно ваших мужиков заездил?
– Ну, какой у меня управитель! Кое-как старостой обхожусь. Может быть, и поехал бы я в Рассыпную, Виссарион Григорьевич, только опять же нерешительность меня одолевает. – Он наклонился к Белинскому и сказал тихо: – Мне мужикам-то будет стыдно в глаза смотреть. Приехал, мол, последнее отбирать… Хоть бы скорее от Секретного комитета какие-нибудь решения вышли…
– Впервой от помещика такие надежды слышу. Приличнее чего-нибудь ждать от комитета вашим крестьянам.
– А я об этом самом и говорю. Думал было когда-то им освобождение дать – решимости не оказалось. Освободить-то освободишь, а как сам после этого в подозрительные попадешь! И торговать живыми людьми – совесть не позволяет. Да и время не то… Просвещенный век! Уж лучше, если бы по распоряжению свыше…
– А коли этого распоряжения не будет?
– А коли не будет, будем помаленьку дальше разоряться. Сижу я, часом, и опять же размышляю: много ли лет мне до конечного разорения осталось?
– Вы бы вместо того сами за хозяйство взялись – и вам бы и крестьянам прямая польза!
– И в это, Виссарион Григорьевич, не верю. Хозяйствовать-то тоже уметь надо, а учиться поздно…
– Ну, так службой займитесь.
– Разве я не пробовал? Честный человек у нас на службе непременно до запоя дойдет или сам держимордой станет. А у меня ни к тому, ни к другому влечения нет… Лучше уж так существовать, в мечтаниях…
– О чем же мечтать-то, Павел Федорович? – Белинский пристально посмотрел на собеседника. – Какие могут быть спасительные от прозябания мечты?
– Да этакие неопределенные, конечно, и разные… Ну вот, к примеру, вдруг, представьте, начнется у нас порядочная жизнь… «А где, спросят, Павел Федорович Заикин пребывает? Ну-ка, сударь, вызволяйте отечество!» А как же, Виссарион Григорьевич, вызволять, коли нас только повиновению учили? Опять неразрешимое недоумение…
– Так! Так! – с ожесточением подтвердил Белинский. – Одним словом:
Толпой угрюмою и скоро позабытой,Над миром мы пройдем без шума и следа,Не бросивши векам ни мысли плодовитой,Ни гением начатого труда…
– Это, если не ошибаюсь, Лермонтова стихи? – неуверенно спросил Заикин. – Зажигательные слова! Когда сам читал, кажется, голову поднял: проснитесь, мол, милостивый государь мой Павел Федорович, опамятуйтесь! Ну, а вечером, как водится, опять в преферанс играл и крепко обремизился, должно быть, от дневных волнений… Мы уж и внимать поэтам неспособны. Да не к нам и обращены те слова… Найдутся другие люди. – Он помолчал, глядя в сомнении на Белинского. – Однако же опять назревает вопрос: сыщутся такие или нет? А впрочем, пока что катнем-ка, Виссарион Григорьевич, в Берлин?
Получив решительный отказ, Заикин поднялся и на пороге обернулся.
– Прошу покорно извинить за глупые речи. Что делать! Философия – модная болезнь… А коли увидите господина Лермонтова, передайте ему глубокую благодарность от безвестного анонима: нечасто приходится переживать волнения сердца… Прошу не опаздывать к обеду.
Дверь тихо закрылась. Павел Федорович умел жить и двигаться совершенно бесшумно.
Белинский долго стоял у окна. Казалось, он внимательно наблюдал уличную суету.
– И вот плоды ваших прекраснодушных порывов, господин Лермонтов! – вдруг громко сказал Виссарион Григорьевич.
И надо бы продолжать спор с поэтом, давно мысленно начатый, но тут вспомнились Виссариону Григорьевичу деспот и палач самодержец, виселицы, кнут и плети, жандармы всех рангов, предводители дворянства, исправники, земский суд и священнослужители – жалкие лакеи власти, служащие не за страх, а за совесть или купленные по дешевке… Вот что противостоит в жизни философским схемам, сулящим неведомую гармонию в неведомом будущем.
А ему пишут из провинции, что имя его становится известным и там. И ссылаются все на того же «Менцеля» – статью, которая впервые вышла за его подписью в «Отечественных записках».
Но не тешат автора эти вести. Кажется, он был бы рад, если бы слали ему брань и проклятия. Странный автор, негодующий на одобрение, удивительный философ, жаждущий хулы…
Должно быть, такой задался сегодня день. Рука не поднимается, чтобы взяться за перо. Не прибудет ни единой строки в начатой статье…
Виссарион Григорьевич отыскал старую журнальную книжку и снова прилег на диван. На обложке «Московского наблюдателя» выставлен 1838 год, и сама запылившаяся обложка манит зеленым цветом надежд, которым не суждено было сбыться.
Белинский перелистывает страницы и, скользя по ним глазами, совершает безрадостное путешествие в былые годы.