Воспоминание о счастье, тоже счастье… - Сальваторе Адамо
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сам же начал я танцевать танго раньше других, просто нравилось танцевать с мамой.
То был единственный танец, соответствовавший моему характеру — сосредоточенного на самом себе человека. Я мог танцевать безо всякой потребности улыбаться или что-либо говорить своей партнёрше, но смотрел ей прямо в глаза, и она отыскивала в моём взгляде всё, чего хотела. Если не считать, что я при этом ни о чём не думал, ни о чём другом, кроме танго. Танго слишком серьёзно, чтобы танцевали его от безделья, место которому после него.
Впрочем, в клубе издавна числюсь я самым молодым его членом. Танцую только с достигшими «полтинника», а не то даже и с шестидесятилетними, ностальгически шуршащими своими (красное с чёрным) нарядами, не перестающими играть во всяческих там лолитас. Нет у меня ни одной знакомой девицы, истово исполняющей все правила танго, дышавшей им. Рискнул я, как-то, явиться в клуб со своей светловолосой фламандкой; энтузиазм её оказался чрезмерным, граничившим с насмешкой, чем повергла она седовласых моих подружек в крайнее смятение.
До нашего ещё с ней знакомства, выставил я, как-то, на показ своё увлечение танго и сразу же был причислен сверстницами к инопланетянам. Лишь с любезными, озорничавшими в разысканной ими вновь и более красивой, нежели была та на самом деле, молодости бабулями нашёл и я себя самого. А они просто порхали, импульсивно восторженные тем, что их историческое прошлое могло интересовать и меня.
«Как, вы любите танго, юноша?..»
Будто они его придумали… Спокойно, дамочки, уж двадцать лет, как мы знакомы, танго и я.
Нужно было видеть их, извечных этих субреток, через прикрытые глаза ускользающих от клюки в видимость вновь обретённого своего двадцатилетия. Набухшие сладостными воспоминаниями, полной грудью вдыхают они его и будто наяву проживают минувшее, наново оркестрованное в некое экзотическое исступление. В момент исполнения corte, когда я вытягивался в струну, кабрируя, щедро жаловали они меня своим пониманием истинных ценительниц и украшали бантами невидимых своих «восьмёрок», quebradas. И таких, и эдаких. И замирал я на месте, будто тотем, в то время как они, чувственные и эфемерные, накатывали на меня и отступали, словно морской прибой. И я чувствовал себя тогда сотворённым из железа. Это покруче рок-н-ролла.
Порой, если вдруг заглядывала удача на огонёк, движения их вырисовывались и становились видимы, будто абрис следов их танца обозначала пудра из звёзд, оседая на арабесках и вращениях.
Незаметно и неминуемо оказывалась вновь в руках моих мама, я танцевал с нею… и, счастливый, засыпал.
Сестра моя, Сабрин, вышла замуж в 1981, будучи восемнадцати лет. Законным браком она сочеталась с сыном пастора церкви пятидесятников в Эн-Сент-Мартин. Отчего же, будучи столь юной? Осточертело ей, несомненно, быть нянечкой и мамашей братца своего бездарного; в таких выражениях отзывалась она обо мне только в узком кругу друзей, в присутствии людей посторонних она меня обязательно расхваливала. Братца же она имела-таки блистательного, титулованного, с бухгалтерским, добытым им самим собой, безо всякого там блата, дипломом. О! Не было у меня и тени сомнения в её привязанности ко мне, тем же отвечал ей и я, безусловно. Сожалею только, что, выйдя замуж за будущего пастора, стала и сама она набожной, после чего всякий разговор, по любому поводу, не обходился уж более без упоминания имени Господа: «Боженька всё видит, не забрасывай грязные носки свои под кресло…» и так далее, и всё в том же роде. Господь жаловал её парой шор, потому всякий раз при моём упоминании о Дарвине принималась она винить меня в кощунстве: «Как осмеливаешься говорить ты, что человек произошёл от обезьяны? Проси прощения у Господа! Бог создал человека по образу своему; не уж то посмеешь сказать ты, что и Господь произошёл от обезьяны?» На что отвечал я: «Почему бы и нет, а обезьяну об этом спрашивали?» Тут она сердилась, забирала пальто, дочь и, не простившись, яростно сбегала по лестнице. Супруг её, тот никогда ко мне не приходил. В его глазах я был пособником сатаны, в особенности с тех пор, как проживал без святого на то поручительства с неведомо откуда взявшейся девицей. И ни инстинктивно чувственная тяга, ни зов крови не подталкивали его к встрече со мною, как, не смотря ни на что, случалось это с сестричкой моей.
Как же познакомились они, соблазнились, друг дружку взаимно сагитировали, она и этот мужний её проповедник? В школе, конечно же. Маленькая моя сестрёнка видимо нуждалась в обретении того отца, которого так плохо знала, и который покинул нас в 1970, в самый разгар летних каникул, на пляже в Скоглитти. Было тогда ей семь лет. Так был нужен Он ей на Сицилии её пращуров, что она полностью отринула Его, со всеми его святыми, со всеми его мадоннами, которые оказались неспособны в тот момент, когда умоляла их она в детской растерянности своей прийти на помощь тонущему на её глазах отцу. Вот и отвернулась она к протестантизму, не знавшему святых и осеменённых бесполыми, как про то говорят, ангелами девственниц.
Антонио Кросе выжил в аду угольных штолен, он готовился к ожидавшей его череде счастливых дней, к смакованию успокаивающего чувства исполненного долга. Он знал, что самое трудное уже позади. Он был доволен тем, что молодость его принесена в жертву не напрасно, ведь благодаря ему сын его получает образование, достойное какого-нибудь буржуа, да и дочь обещает достичь не меньшего.
Надо же было такому случиться, но именно в окаянный тот день 7 августа — солнце даже через тенты обжигало отдыхающих — пришло в голову двум девчонкам в море подурачиться, поприкидываться утопающими; крики их о помощи похожестью не уступали истинным. Полусонный отец, не раздумывая, бросился в воду. Он знал наверняка, что пляж имел репутацию небезопасного, что в самых неожиданных местах его возникало вдруг сильное течение. Молва людская не советует купаться после вкушения арбуза, но у папы не было времени на освобождение от него. Был он совсем близко от девчушек. В месте том, день-деньской, через круглую дыру в подножье высокой отвесной скалы дул сильный порывистый ветер, отчего и прибрежная вода там была на удивление холодна, не смотря на поджаривавшее распростёртые телеса пекло. И случилась молниеносная остановка сердца, вызванная судорогой от переохлаждения. Папа при жизни очень много курил. В ожидании последнего часа своего жил он, годы и годы, в глухом подземелье, при постоянной угрозе взрыва рудничного газа… Там, наверху, перед каждым спуском в преисподнюю, успокаивал он свой страх, смоля каждые четверть часа. И последние те сигареты — всё время собирался он бросить курить — наоткладывали на его коронарных сосудах множество всяческой дряни.
Мама и Сабрин наблюдали трагедию из первых лож, я же, тем временем, где-то шатался. Было мне тогда четырнадцать — возраст, когда приятели значат всё.
Была у меня и племянница, Аурелия.
Для неё я был птичьим дядей. Я вам уже говорил о моих талантах подражания птицам. Когда была она совсем маленькой, очаровывал я её, выразительно высвистывая чириканье — получалось лучше, чем было возможно. Она была на седьмом небе от удовольствия, глазёнки её распахивались бездонностью голубых просветов, пробившихся сквозь серое небо.
Воскресенья пятидесятников посвящены культу, исключительно. Не имевшие пока что касательства к происходящему или же, иначе говоря, всё ещё ничем не стеснённые дети, которым трудно было усидеть на месте во время литургии, становились шумливее в то время, как служба превращалась в долгое евангельское совещание, когда друг в друга бросались стихами из Библии, препарируя их, объясняя и комментируя. Чтобы беззаботные твари не отвлекали родителей от увлекательных приготовлений к посмертному раю, потомству предлагалось убираться вон вплоть до наступления возраста обращения, без принуждения, но с настоятельной рекомендацией, грозя преисподней с её самыми изощрёнными истязаниями. Множество раз приходил я в их церковь забирать племянницу. Может и я остался бы с ними, если бы вместо тех стихов рассказывали там анекдоты: «А этот, знаешь? Номер какой? Двадцать третий! Ну, да, круто!» Ведь даже и анекдоты, если их читать, становятся скучными.
Вот и выдались мне несколько воскресных дней по уходу за ребёнком. О, занимался этим я от чистого сердца, заботы эти позволили понять, сохранилась ли во мне хоть малая толика прежнего того воображения, способности обожания, превращавшие когда-то и меня в замечательного малыша.
Я очень любил себя самого младенцем. Себя ребёнка знал я лучше, нежели себя нынешнего. С десятилетним багажом жизненного опыта за плечами помнил я о себе всё. Я мог нажать на потайную клавишу и целый ломоть истории моей молодой выпрыгивал вдруг из моей коробки с воображением. Множились затем бобины, катушки с магнитными лентами, память волшебного короба воспоминаний моих становилась более избирательной. Накопил я тысячи и тысячи сцен в том невероятном ангаре, в котором находиться мне оставалось всё меньше и меньше времени.