Изюм из булки. Том 2 - Виктор Шендерович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дочка подняла от книги прекрасные печальные глаза и ответила:
— Плохие новости, папа. Янки взяли Атланту…
Она читала «Унесенных ветром».
Человеческий фактор
Олимпиада-80. Юрий Седых
«Лужники», утро, предварительные соревнования молотобойцев. Я бездельничаю на трибуне и наблюдаю, как на арене мучаются здоровущие дядьки, человек десять-пятнадцать.
Каждому из них надо швырнуть молот за отметку, чтобы выйти в завтрашний финал. И они по очереди входят в круг, и долго раскачиваются, и, раскрутившись, с дикими криками мечут это железо, и пока оно летит, страшно орут ему вслед, чтобы оно испугалось и летело как можно дальше.
А оно никак.
То есть хоть чуток, а до метки не долетит.
Это мучение продолжается почти час, когда наконец огромный мохнатый турок забрасывает молот на пару сантиметров за черту. О, счастье! Он в финале! Турок прыгает, продолжая кричать, уже от торжества.
В это время из-под трибуны, где сижу я, выходит усатый нечесаный мужик со спортивной сумкой в руке и вяло бредет в сторону сектора для метания, где уже полчаса исходят калориями эти олимпийские надежды.
С третьей попытки подвиг турка повторяет поляк — в экстазе он совершает кружок почета вокруг сектора, аплодируя себе поднятыми над головой руками.
Усатый садится на скамеечку и начинает перевязывать шнурки. Среди окружающих его энтузиастов молотометания он выглядит человеком, который крепко спал, никому не мешал, а его растолкали, подняли и велели идти на работу, которую он видел в гробу.
Какой-то заморский бедолага срывает последнюю попытку, в отчаянии хватается за голову и долго колотит огромной рукой по загородке, а потом валится на колени и в сильнейшей скорби утыкается головой в покрытие.
Мужик, шнуровавший кроссовки, поднимается, снимает олимпийку и берет молот. Той же ленивой походочкой он входит в круг, останавливается в центре, секунду стоит так — и начинает задумчиво раскачивать чугунное ядро, наливаясь каким-то новым содержанием. Раскачка переходит в медленное вращение, и вдруг что-то случается. Человек в круге оказывается как бы в центре смерча, и этот смерч — он сам!
Через секунду из этого смертоубийственного вихря вылетает снаряд, и летит, и, перелетев за линию квалификации, летит еще, и падает за флажком олимпийского рекорда.
Выслушав рев стадиона и патриотический захлеб диктора, усатый мужик выходит из круга и, окончательно потеряв интерес к происходящему, берет свою сумку и бредет обратно в раздевалку.
Это был рекордсмен мира в метании молота Юрий Седых.
Он ушел, а в секторе продолжились соревнования на уровне сдачи норм ГТО, сопровождаемые экстазами, заламыванием рук и кругами почета.
Задолго до Московской Олимпиады Аристотель предупреждал: комическое кроется в несоответствии…
«Почтальоны»
А несоответствие человека собственному (божьему) дару давно стало притчей во языцех.
Но какая нам разница, хороший ли человек почтальон, доставивший нам ценное заказное письмо? Главное — в каком виде оно доставлено, не правда ли?
К этому тезису есть яркие иллюстрации. «Куском говна на пьедестале» назвал режиссер Трюффо режиссера Годара… Говно говном, но пьедестал-то заслуженный!
Тонкий, весь в полутонах и рефлексиях, писатель при ближайшем рассмотрении оказывается классическим быдлом… Как же так, позвольте?
Да так, очень просто.
Но ведь это же он написал?..
Он. Но — как бы это сказать? — не вполне сам.
Просто он хороший почтальон.
Или великий почтальон — как Гоголь, к которому за пределами этого «почтового» ведомства лучше было близко не подходить.
Доктор Чехов, поднимавший белый флаг над мелиховским домом, чтобы окрестные крестьяне знали, что можно получить бесплатную помощь, — не норма, а какое-то прекрасное этическое отклонение.
Но не будем о грустном.
Лучше я расскажу вам о великом пианисте Николае Арнольдовиче Петрове.
Жопа и Моцарт
Однажды я имел честь и радость выступать с Петровым в одном благотворительном концерте — и даже оказался в одной гримерной.
Мы коротали время до выхода на сцену и травили анекдоты. Женщин в гримерной не было, и анекдоты звучали самые демократические и без купюр. Грузный Николай Арнольдович трясся от смеха. Вместе с ним и его смехом тряслись стены. Когда анекдоты рассказывал он сам, слово «жопа» было одним из самых приличных. Земной Петров двумя ногами стоял на земле и весь состоял из мяса, как Фальстаф.
В какой-то момент, прислушавшись к динамику, он начал надевать свой безразмерный фрак — скоро на сцену… И вдруг выбыл из числа присутствовавших в гримерной!
Я даже не сразу заметил это и еще по инерции адресовался к Петрову, но как будто звуконепроницаемый стеклянный колпак накрыл Николая Арнольдовича. За номер до своего он молча покинул помещение, и я поспешил за ним.
Петров стоял за кулисами, серьезный и немного торжественный: он ждал выхода на сцену. Подойти с разговорами было немыслимо. Попытка рассказать анекдот могла стоить жизни. Мысль о том, что этот строгий отрешенный господин во фраке умеет говорить слово «жопа», не приживалась в сознании.
Его объявили. Петров вышел, коротко поклонился, сел за рояль и поднял глаза. При первых же звуках моцартовской сонаты глаза эти начали наполняться слезами, а лицо приобрело безмятежное детское выражение. Нежная полуулыбка бродила по губам. Он смотрел в сторону тех кулис, где стоял я, но не видел ни меня, ни кого бы то ни было еще. Что видели эти глаза, не знаю, но что-то такое видели…
Взгляд на клавиатуру он не опустил, кажется, ни разу. Звуки появлялись и исчезали — сами.
Последняя нота не сразу вернула Николая Арнольдовича на землю. Он еще немного посидел, приходя в себя, потом встал и поклонился.
Улыбка, которая сияла на его лице в этот момент, уже не была лунатической — это была улыбка человека, хорошо сделавшего свое дело и принимающего благодарность от понимающих сограждан.
Провожаемый овацией, Петров пошел за кулисы, занавес закрылся, и на сцене началась перестановка, а я опрометью бросился через закулисье, чтобы поскорее сказать Николаю Арнольдовичу, как это было хорошо (а то он не знал).
Но я опоздал! Петров уже веселил скрипачку из «Вивальди-оркестра», легко приобняв ее за талию. Наследственный петровский бас заполнял закулисье, скрипачка смеялась… В то, что этот грузный регочущий человек только что, почти не приходя в сознание от счастья, играл Моцарта, — уже не верилось…
«Почтальон» сделал свою работу и оттягивался пивком.
Нечто подобное, наверное, происходило и с самим Моцартом. Неудивительно, что Сальери, ничего не знавший об этой небесной почте, наливался ядом…
«Гений поведения»
Так назвал кто-то Александра Ширвиндта. Автор формулировки сам близок к гениальности: определение прекрасное.
…Дело было в конце шестидесятых. В Доме актера шел новогодний вечер, за столами сидела эпоха — Утесов, Раневская, Плятт, мхатовские «старики»… Эпоха, впрочем, была представлена весьма объемно: за центральным столом, с родными и челядью, сидел директор гастронома, «спонсировавший» Дом актера продуктовым дефицитом.
Молодой Александр Ширвиндт, ведший программу, отдельно поприветствовал «крупного работника советской торговли»…
Но крупный работник советской торговли не позволил по отношению к себе иронии, царившей в Доме актера.
— Паяц! — громко бросил он Ширвиндту из-за своего стола.
Продуктовый «царь горы» даже не понял, что оскорбил всех, кто сидел в этом зале. Наступила напряженная тишина, звуки вилок и ножей, гур-гур разговоров — все стихло. Все взгляды устремились на молодого артиста.
А Ширвиндт словно и не расслышал оскорбления — и даже как будто засобирался извиняться… Мол, я ведь только потому позволяю себе отвлекать вас своей болтовней, чтобы сделать вечер приятным, потому что очень уважаю собравшихся… ведь здесь такие люди: вот Фаина Георгиевна, вот Ростислав Янович, вот…
Ширвиндт говорил «темно и вяло», и директор гастронома, не получивший отпора, успел укрепиться в самоощущении царя горы.
— …и все мы здесь, — продолжал Ширвиндт, — в этот праздничный вечер, в гостеприимном Доме актера…
Директор гастронома, уже забыв про побежденного артиста, снова взялся за вилку и даже, говорят, успел что-то на нее наколоть.
— И вдруг какое-то ГОВНО, — неожиданно возвысив голос, сказал Ширвиндт, — позволяет себе разевать рот! Да пошел ты на хуй отсюда! — адресовался Ширвиндт непосредственно человеку за столом.
И перестал говорить, а стал ждать. И присутствовавшая в зале эпоха повернулась к директору гастронома — и тоже стала ждать. Царь горы вышел из столбняка не сразу, а когда вышел, встал и вместе с челядью навсегда покинул Дом актера.