Первое грехопадение - Олег Лукошин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Один из многих — а сколько скверных воспоминаний!
ПУЗЫРИ НА ГУБАХ ФЕСТИНЫ
Фестина, девочка восьми лет, самая непослушная в большой семье крестьянина Пьетро, того самого, у которого нет двух пальцев на правой руке. День ли, ночь — Фестина никому не даёт покоя. Дождь ли, снег — она носится по двору, кидает в братьев высохшие навозные лепёшки и заразительно смеётся. Её пытаются остановить, утихомирить — куда там, разве может угомониться такой бесёнок, как Фестина? Отец качает головой, мать разводит руками, сёстры хмурятся — из-за этой Фестины на них никто не обращает внимания. Братья тоже сердятся, лишь средний, Сильвио, потакает ей в её забавах. Носится, кидает лепёшки в ответ, хохочет.
— Сильвио! — кричит отец. — Тебе уже четырнадцать лет! Скоро жениться, а ты прыгаешь, как горный козёл. И не стыдно тебе?
Слова отца заставляют Сильвио на какое-то время остановиться. Но веселье Фестины так заразительно, так естественно — она строит ему рожицы, показывает язык — не может же он оставить это просто так! Он пускается за ней вдогонку, Фестина визжит от восторга, Сильвио тоже смешно, а старые родители лишь тяжко вздыхают.
Но лучше всего у Фестины получается пускать пузыри. Она набирает полный рот слюней, надувает щёки, а потом ловкими движениями языка и губ заставляет неизвестно как возникающие пузыри кружиться в воздухе — до тех пор, пока они не лопнут. Они лопаются быстро, до ужаса быстро — как жаль! — но Фестина не грустит. К чему грустить, она наделает их столько, сколько можно сосчитать.
— Раз! — кричат соседские мальчишки, среди которых выделяется Донато, приёмный сын лавочника, он наиболее дружен с Фестиной, за что считается её женихом. Пузырь, покружившись несколько секунд, лопается. Фестина готовит к запуску новый.
— Два! — горланят мальчишки, наблюдая за полётом нового пузыря. Фестина горда собой, она в зените славы, она — королева улицы.
— Три! — радуются пацаны новому пузырю Фестины. Кто-то из них, наверное этот маленький гадкий негодник Бруно, который вечно всем завидует, тыкает в пузырь пальцем. Тот лопается раньше отмеренных ему секунд.
— Гад! Урод! Вонючка! — кричат ему дети и Фестина громче всех. Последнее утверждение особо справедливо, ведь все знают, что у Бруно постоянно пахнет изо рта. Его толкают в плечи и в спину и изгоняют из компании. Обиженный, он встаёт в стороне и завистливо смотрит на прогнавших его детей — он уже горько раскаивается в содеянном.
— Ай-ай-ай! — воткнув кулаки в бока, качает головой мама Фестины. — Как некрасиво! Марш домой! — кивает она, но Фестина не хочет уходить. Тогда, схватив её за руку, мама тащит Фестину за собой — делать это приходится буквально волоком — Фестина упирается и плачет.
— До завтрашнего дня здесь просидишь! — запирает мама Фестину в чулане.
Фестина падает на пол и, растирая кулачками глаза, ревёт навзрыд. Горе её огромно. Короткие и вёрткие соломки — украденные с полей господина Ди Пьяцци — срываясь с крыши, задевают её лицо. Прикосновения их неприятны — Фестина передёргивается и, отползая к стене, накрывается валяющейся здесь дерюгой. В доме и на улице тихо, лишь со стороны реки слышится мычание приближающегося коровьего стада — пастухи гонят его с лугов.
— Пусти пузыри, Фестина! — кричали ей мужчины много лет позже.
Она была послушна и не противилась. Высунув язык, она ловила стекавшие по лицу капли спермы, размазывала их по губам, сжималась, и-и… поблескивающие на свету, неповоротливые, хрупкие пузыри срывались с её губ и неслись к земле. Существование их было ещё короче, чем у пузырей из слюны, но восторг они вызывали куда больший.
— Брава! — орали мужчины. — Брава, Фестина!
Их члены колыхались у самого лица. Поначалу она боялась смотреть на них — они казались ей ужаснее архангела Гавриила, парившего над девой Марией, — но её красивые зелёные глаза открывались постепенно. Мужские органы были совсем не страшными. Они прикасались к её щекам и губам, лезли в уши и рот, лаская их, но и требуя ласки ответной. Фестина облизывала лоснящиеся головки, пускала их глубоко в рот, в самую гортань, отчего чуть не задыхалась, тут же выпускала их наружу, чтобы мгновением позже запустить снова. Они изрыгались тёплой и липкой спермой — иногда все разом, иногда по очереди — сперма ударяла в глаза, текла по щекам, по губам… Фестина закрывала веки и замирала. «Она как дождь, — думала она, — как его капли. Просто гуще и тяжелее».
— Ты молодец, Фестина, — говорили мужчины. — Сегодня ты в ударе.
Она улыбалась — всё же слова эти были приятны ей. Мужчины бросали ей под ноги ржавые и стёршиеся монеты, Фестина быстро и проворно собирала их.
— Бруно! — жалостливо глядела на самого маленького и большеносого. — Обычно ты давал мне на монету больше.
— Тебе хватит и этого! — бросал через плечо Бруно.
— Донато! — обращалась Фестина к другому, самому красивому, — ты был так щедр ко мне раньше…
— Жизнь тяжела, Фестина, — отвечал Донато, — я бы очень хотел дать тебе ещё, но увы… мой хозяин не платит мне больше двадцати лир в неделю, да и все их отбирает моя жена. Мне едва удаётся припрятать пару монет для тебя.
— Сильвио! — воздев руки к небу, упрашивала Фестина третьего, — неужели и ты не дашь мне чуть больше? Мне надо на что-то жить…
— Фестина… — гладил её по голове брат, — после того, как отец прогнал тебя из дома, он стал ужасно прижимистым — я больше не могу выбить у него ни одной лишней лиры. Ты знаешь, что я принципиальный противник труда, а потому жалованье ни от кого не получаю. Отец — единственный мой источник. Скажи спасибо, что он даёт хоть что-то.
Собрав запылённые гроши, Фестина шла в хлебную лавку, где хозяйка, донна Лилиана, высунувшись из окна и убедившись, что поблизости никого нет, кидала ей две чёрствые булки. Фестина отдавала деньги, а донна Лилиана, пересчитав их, захлопывала окно.
— Наша дочь — шлюха! — кричит больной и старый отец Фестины. Два года назад у него отнималась вся левая половина, долгое время он лежал в постели, но расходил всё же ногу. Рука всё так же недвижима — это ужасно неудобно, ведь на правой, здоровой, нет двух пальцев.
— Она всё же наша дочь… — грустно отвечает ему жена.
— Я проклял её! — скрипит зубами старый Пьетро. — И прокляну тебя, если узнаю, что ты носишь ей еду.
— Она — наша дочь… — отвечает жена.
— Папа! Мама! — вбегает в дом старшая их дочь Клаудиа. — Фестину убили…
От неожиданности родители встают, даже Пьетро, хоть это и неимоверно трудно для него.
— Какие-то торговцы, проезжавшие по нашей деревне, остановились у неё. Вы знаете для чего…
Улица кажется сейчас особенно грязной. На ней кучи мусора и мутная жижа, которую они месят, торопясь к Фестининому дому.
— Они удовлетворяли свою похоть несколько часов, — продолжает дочь, — а потом, разгорячённые вином и вседозволенностью, стали избивать её.
Уже пройден первый поворот. Фестина живёт на самом краю деревни — до её дома долго добираться. Но он всё ближе…
— Они привязали Фестину к столбу и пороли её плетью.
Вот и второй. До хижины Фестины совсем немного. Мать бежит впереди. Старый Пьетро, ковыляя на своём костыле, пытается угнаться за ней. Клаудиа поддерживает его за локоть.
— А потом они стали колоть её ножами. Они истыкали её всю — с ног до головы.
Вот и он, покосившийся ветхий дом. Дверь открыта, они входят туда онемевшие. Каждый слышит стук собственного сердца.
Фестина лежит на полу, в луже крови. Она ещё жива — уставившись невидящим взором в пустоту, она пускает кровавые пузыри. Они срываются с её губ, взлетают вверх и несутся, несутся… Прочь из дома — к лесу, к реке!
— Самые лучшие… — шепчет, улыбаясь, Фестина.
Итальянская земля — благодатная. Здесь всегда накормят вас вкусным деревенским сыром, везде нальют чудного вина. Люди веселы, добры и отзывчивы. Они улыбаются широкими, искренними улыбками и наперебой приглашают вас к себе. Учёные говорят, что тому способствует воздух — бодрящий и терпкий воздух Апеннин.
Италия — страна святых. Грешницам здесь не место.
МОЯ ЖЕНЩИНА
Свет лампы был такой тусклый, что можно было без труда смотреть на неё. Она стояла на самом краю стола — раньше её накрывали самодельным колпаком, но тот со временем истрепался — он был сплетён из матерчатой ленты — и теперь накрывать её было нечем. В этом не было, впрочем, особой необходимости: сейчас, когда ввинтили сороковатку, свет лишь силился преодолеть тягучую плотность темноты — так он был слаб. От колпака сделалось бы совсем темно. Все предметы под таким освещением становились совершенно иными: клеенчатая скатерть темнела, желтизна её фона сгущалась, и даже рисунок — примитивные кривые цветы — менялся вдруг. Это были всё те же цветы, но уже какие-то напряжённые, опасные. Чай в кружке представлялся колдовским дымящимся зельем, радужная плёнка на поверхности усугубляла эффект. Я пил его с неким трепетом. Даже собственная ладонь делалась страшной и чужой. Вены вздымались бороздами, а кожа стягивалась будто — она была морщинистой, сухой и умирающей… Странные образы появлялись в тот момент, когда я просто начинал смотреть на лампочку, не отводя глаз и стараясь не моргать. Тусклость света была всё же достаточной, чтобы проникнуть за оболочку глаз — она затевала там игру, выжигая их глубины, кружась по ним бликами. Перед взором плясали хороводы солнц и лун, за их внешней явностью угадывалось и что-то причудливое, но увы — такое недолгое, ускользающее, что лишь догадываться приходилось о природе и значениях этих образов. Я видел то, что никогда не покидало тайных убежищ памяти, что лишь отдалённым дыханием воспоминаний проносилось порой где-то по задворкам мысли; теперь же всё это становилось реальным, создавало из пустой гулкости небытия материальные обличья — лишь на миг, но и этого было достаточно, чтобы понять всю их значимость и ценность. Они плели узоры и могли бы плести их без конца, но я не выдерживал всё же: в определённый момент становилось неприятно — я закрывал глаза и откидывался на спинку кресла.