Сельский врач - Оноре Бальзак
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Едем! Едем! — воскликнул Женеста, словно пробуждаясь, так сосредоточенно слушал он доктора. — Едем поскорее, мне хочется его увидеть.
И оба всадника пустили лошадей крупной рысью.
— Второй солдат, — снова заговорил Бенаси, — тоже один из тех железных людей, которые провели жизнь в походах. Жил он, как все французские солдаты, перестрелками, сражениями, победами; он много выстрадал и не носил иных погон, кроме суконных. Нрав у него веселый, он боготворит Наполеона, вручившего ему орден Почетного легиона на поле битвы под Валутиной. Как и подобает уроженцу Дофине, он всегда и во всем соблюдал порядок, поэтому сейчас получает пенсию и прибавку за орден. Этот пехотинец, по фамилии Гогла, в тысяча восемьсот двенадцатом году вступил в наполеоновскую гвардию. Он в некотором роде экономка Гондрена; живут они вместе у вдовы одного разносчика, которой и вручают все свои деньги; добрая старушка дает им приют, кормит их, одевает, заботится о них, как о близких родных. Гогла — деревенский почтарь. Должность у него такая, что он знает все новости в кантоне и так привык их пересказывать, что сделался присяжным говоруном на посиделках, прослыл краснобаем; Гондрен считает его великим остроумцем, тонкой бестией. Когда Гогла говорит о Наполеоне, понтонер будто понимает его просто по движению губ. Если сегодня вечером, как обычно, устроят посиделки в одном из моих сараев и если нам удастся пробраться незамеченными, то я вас развлеку любопытным зрелищем. Вот и канава, да что-то нет приятеля моего понтонера.
Доктор и офицер внимательно огляделись, но лишь лопата, кирка, тачка да солдатская куртка Гондрена валялись рядом с кучей черной земли, а самого Гондрена не было видно на каменистых тропах или, вернее, в извилистых рытвинах, почти сплошь поросших мелким кустарником, по которым стекали вешние воды.
— Он где-то поблизости. Эй, Гондрен! — крикнул Бенаси.
Тут Женеста заметил, что сквозь листву кустов, заслонивших осыпь, пробивается табачный дым, и указал на него доктору; тот крикнул еще раз. Немного погодя старик понтонер высунул голову, узнал мэра и спустился по узкой тропинке.
— Ну, старина! — закричал ему Бенаси, приложив ладонь к губам наподобие рупора, — вот твой собрат, египтянин, он хочет познакомиться с тобой.
Гондрен живо поднял голову и окинул Женеста испытующим и пристальным взглядом, взглядом старого солдата, привыкшего взвешивать опасность. Увидев красную орденскую ленточку, он молча отдал офицеру честь.
— Был бы маленький капрал жив, — крикнул ему Женеста, — получил бы ты орден и отменную пенсию, ведь ты спас жизнь тем, кто по сей час носит эполеты и кто успел переправиться на другой берег первого октября тысяча восемьсот двенадцатого года. Жаль, дружище, — добавил офицер; он спешился и в приливе сердечных чувств пожал Гондрену руку, — жаль, что я не военный министр.
Старик понтонер, услышав эти слова, встрепенулся, но тут же понурил голову, не спеша выбил пепел из трубки, спрятал ее и только тогда сказал:
— Я-то выполнил свой долг, господин офицер, а вот другие не выполнили, не уважили меня. Бумаг потребовали! «Какие еще там бумаги? — говорю я им. — Двадцать девятый бюллетень[6] — вот мои бумаги!»
— Требуй снова, приятель. Теперь, заручившись покровительством, ты наверняка добьешься справедливости.
— Справедливости? — крикнул старый понтонер с таким выражением, что врач и офицер вздрогнули.
Водворилось молчание, оба всадника смотрели на этот обломок железного легиона солдат, отобранных Наполеоном из трех поколений. Гондрен был поистине образцовым представителем неколебимой громады, которая была сломлена, но не сдалась. Ростом старик был всего пяти футов, но очень широк в груди и плечах, а его обветренное, морщинистое, худое лицо с желваками мускулов хранило следы воинственности. Вид у него был суровый, лоб будто высечен из камня, редкие седые пряди волос свисали как-то беспомощно, словно истомленной голове его уже не хватало жизненной силы; руки, волосатые, как и грудь, видневшаяся из расстегнутого ворота холщовой рубахи, свидетельствовали о редкостной силе. При этом он крепко, как на несокрушимом постаменте, стоял на своих кривых ногах.
— Справедливости? — повторил он. — Не для нашего она брата! У нас нет судебных приставов, некому взыскать то, что нам полагается. Ну, а барабан-то набивать нужно, — добавил он, хлопнув себя по животу, — так ждать-то нам некогда. Посулами чинуш, которые в канцелярии пригрелись, сыт ведь не будешь, вот я и вернулся сюда жалованье из общего капитала получать, — сказал он, ударяя лопатой по грязи.
— Этого нельзя потерпеть, старый товарищ, — сказал Женеста. — Я жизнью тебе обязан и был бы неблагодарной тварью, если б не протянул тебе руку помощи. Я-то помню, как переходил по мостам через Березину, и знаю славных ребят, которые тоже об этом не забыли. Они посодействуют мне, и отечество вознаградит тебя, как ты того заслуживаешь.
— Бонапартистом прослывете! Лучше и не вмешивайтесь, господин офицер. Да уж все равно, я притопал в тыл и зарылся в землю, как неразорвавшееся ядро. Только не рассчитывал я, проехав на верблюде пустыню да пригубив вина возле огня московских пожаров, кончить дни под деревьями, посаженными моим родителем, — сказал он, вновь приступая к работе.
— Бедный старик, — промолвил Женеста, — на его месте я поступил бы так же; нет у нас больше нашего отца. Сударь, — сказал он врачу, — покорность этого человека наводит на меня мрачное уныние; он не знает, какое участие возбудил во мне, и, верно, принимает меня за одного из тех негодяев в раззолоченных мундирах, которым дела нет до солдатских нужд.
Он круто повернул назад, схватил понтонера за руку и крикнул ему прямо в ухо:
— Клянусь орденом, который я ношу и который в другие времена был знаком чести, сделаю все, что под силу человеку, и добьюсь тебе пенсии, хотя бы мне пришлось проглотить целую кучу отказов от министра, хлопотать перед королем, дофином и всей их братией!
Старик Гондрен вздрогнул, услышав эти слова, глянул на Женеста и сказал:
— Выходит, и вы были простым солдатом?
Офицер кивнул. Тогда Гондрен отер ладонь, взял руку Женеста и, горячо пожав ее, сказал:
— Господин генерал, я влез тогда в воду, чтобы жизнь отдать ради армии; мне, выходит, повезло, раз я все еще держусь. Послушайте, сударь, как на духу вам скажу: с той поры, как его оттерли, все мне осточертело. Ну что ж, зачислили они меня вот сюда, — с усмешкой добавил он, указывая на землю, — тут я и получаю двадцать тысяч франков долгу, как говорится, в рассрочку.
— Полно, дружище, — сказал Женеста, потрясенный великодушием и всепрощением Гондрена, — но уж этот дар ты не откажешься принять от меня.
С этими словами офицер показал себе на грудь, посмотрел на понтонера, вскочил на лошадь и вновь поскакал рядом с Бенаси.
— Жестокость властей разжигает войну бедных против богатых, — сказал доктор. — Люди, которым на какое-то время доверена власть, никогда серьезно не задумывались о неизбежных последствиях несправедливости, учиненной по отношению к народу. Правда, бедняк, принужденный зарабатывать себе на хлеб насущный, борется недолго, но он говорит, он находит отклик во всех страждущих сердцах. Беззаконие, от которого пострадал кто-нибудь один, помножается на число тех, кто негодует против этого беззакония, и закваска начинает бродить. Это еще пустяки, но отсюда вытекает большее зло. Несправедливые поступки поддерживают в народе глухую ненависть к верхам общества. Поэтому-то буржуа — враг бедняка, и тот ставит его вне закона, обманывает и обворовывает. Воровство для бедняка уже не преступление, не злодеяние, а месть. Если правитель, вместо того чтобы поступать справедливо, обращается с маленькими людьми дурно, попирая права, приобретенные ими, как же требовать, чтобы голодные, обездоленные люди проявляли покорность своей доле и уважали чужую собственность? Я содрогаюсь при мысли, что тысячефранковая пенсия, обещанная Гондрену, перепала канцелярской крысе, все дело которой — сметать пыль с бумаг. И после этого иные люди, даже не представляющие себе, как непомерно бывает горе, обвиняют народ в непомерной мстительности! Если же правительство принесло людям больше личного горя, нежели благосостояния, свержение его становится лишь делом случая; свергая его, народ по-своему сводит счеты. Государственный деятель всегда должен рисовать себе бедняков под покровом правосудия: оно создано только для них!
Когда они ехали уже по самому селению, Бенаси приметил на дороге двух путников и сказал офицеру, погруженному в раздумье:
— Вы видели, как безропотно сносит нужду служака наполеоновской армии, сейчас увидите безропотного старика земледельца. Всю жизнь человек этот копал, обрабатывал, сеял и собирал для других.
Тут и Женеста заметил, что по дороге бредет дряхлый старик, а рядом с ним — старуха. У старика, видимо, свело суставы, он плелся, с трудом волоча ноги, обутые в сношенные сабо. С плеча свисала котомка, из нее торчали инструменты, тихонько постукивали их рукоятки, почерневшие от долгого употребления и пота; в другом отделении котомки лежал хлеб, несколько луковиц, орехи. Ноги старика были искривлены. Он сгорбился от вечной работы и шел, согнувшись в три погибели, а чтобы удержать равновесие, опирался на длинную палку. Белые, как снег, волосы выбивались из-под широкополой шляпы, заштопанной суровыми нитками и порыжевшей от превратностей погоды. Одежда из грубого холста пестрела всеми цветами радуги от бесчисленных заплат. То была, так сказать, человеческая развалина, со всеми особенностями, которые вообще присущи развалинам и так трогают нас. Жена, в каком-то нелепом чепце и тоже в лохмотьях, держалась попрямее и тащила на спине плоский глиняный кувшин овальной формы, висевший на ремне, продетом сквозь ручки. Заслышав конский топот, пешеходы подняли головы, узнали Бенаси и остановились. Горько было смотреть на них — на старика, изувеченного работой, и его неразлучную спутницу, тоже калеку, на их лица, почерневшие от солнца, загрубевшие от непогоды и до того морщинистые, что все черты их были словно стерты. Если история жизни этих стариков не была бы запечатлена на их лицах, вы угадали бы ее по всему их виду. Оба весь свой век непрерывно работали вместе и весь свой век непрерывно страдали; делили друг с другом много горестей, но мало радостей; они, видно, свыклись со своей злою долей, как узник свыкается с темницей; все в них было само чистосердечие. Их лица светились добротой и искренностью. Стоило с ними познакомиться поближе, и однообразная жизнь их — удел бедняков — казалась чуть ли не завидной. Все черты их говорили о пережитых страданьях, но не выражали уныния.