Архипелаг OST. Судьба рабов «Третьего рейха» в их свидетельствах, письмах и документах - Виктор Андриянов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я проснулся весь в холодном поту. Была глубокая ночь. Кто-то стонал, кто-то кричал во сне, где-то разговаривали шепотом. Я не мог пошевелить ни рукой, ни ногой, сердце вроде и не билось, и я еще не мог точно разобраться — сон это или явь? Постепенно прояснилось сознание, я понял, что жив, лежу на своих нарах. Кругом так же лежат голые люди. Они сняли с себя лохмотья, чтобы хоть на ночь избавиться от кишащих в них вшей. Но множество этих насекомых шевелится, шуршит в листьях папоротника. Шел сентябрь 1942 года. Шел второй месяц моей жизни в лагере».
Кто год, кто два, а кто и три-три с половиной года жили в чужих городах и поселках. И вот какая потрясающая деталь: в письмах, воспоминаниях, свидетельствах нет этих городов, поселков, деревень. «Восточные рабочие» жили в них и как бы не в них. Да почему — как бы? Всем укладом своей жизни рабы были отрезаны от этого мира. Их города привычных лиц — воспользуюсь образом Генриха Белля — остались в другом времени.
Для Белля такой город Кельн: «Эти лица принадлежат вагоновожатым, уличным торговцам, газетчикам, полицейским и тем праздным дамам, которых с девяти до половины первого утра или от трех до шести вечера можно встретить в кафе. Это лица тех владельцев табачных лавочек, куда, может быть, зайдешь раз в три года, чтобы купить сигарет, как это бывает, когда шатаешься по городу; или тех часовщиков, которым раз в пять лет приносишь чинить часы…»
Это Кельн Белля. Город, «который знаменит своим готическим собором, хотя, скорее, должен был прославиться романскими церквями». Город, давший «приют самой старой в Германии еврейской общине и бросивший ее на произвол судьбы; гражданственность и юмор были бессильны против беды — тот юмор, которым Кельн знаменит не меньше, чем собором, юмор, пугающий в своем официальном проявлении, но порой великий и мудрый на улице».
«Восточным рабочим» была уготована одна дорога по одному и тому же, раз и навсегда проложенному маршруту. Город Кельн или Штутгарт, Франкфурт или Эссен, как и какой-нибудь безвестный поселок, таился от них.
«Украинець», листок для иностранных рабочих с Украины, сожалея, что рабочие-иностранцы лишены возможности познакомиться со всей Германией, предлагал им «серию статей о Германии и немецком народе». Ограниченная площадь, «прилегающая к месту работы и проживания», как изящно выражался «Украинець», — это был ежедневный маршрут деревянных колодок. Очень неудобных для ходьбы, но весьма ценных с точки зрения охраны: в них нельзя было бежать. Колодки верно стерегли каторжников, колодников — вспомним старинное русское слово.
Инструкции строго предписывали, какая одежда, какая обувь должны быть у «остарбайтеров». «Обувь, как правило деревянная, — отмечалось на совещании у Геринга 7 ноября 1941 г. — Нижнее белье русским едва ли известно и привычно».
Любовь Житнева (Полищук), Ростов-на-Дону:
«Как ни тяжел был лагерный быт, женщины старались следить за собой. Друг другу ушивали по фигуре и росту нелепые полосатые платья, находили какие-то тесемочки, чтобы связать отрастающие волосы. Нам не разрешалось носить лифчики, и мы булавками скалывали платья, обвязывали грудь косынкой. Когда же надзирательницы делали тщательный обыск, то виновниц этих ухищрений ждало наказание.
Помню, среди надзирательниц была одна блондинка. Локоны ее спускались до плеч. Любимым ее делом было ощупывать каждую узницу. Обнаружив такой самодельный лифчик, она зверски избивала узницу. В ход шли и сапоги. Не терпела она и наших причесок. Особенно придиралась к тем, кто ухитрялся сделать себе кудряшки. Я замечала, что она сурово поглядывала на мою волнистую прическу. И вот однажды прямо в цехе, на глазах у всех, заставила меня мыть голову, подозревая, что это накрученные завитки. Я спокойно помыла. И когда волосы просохли, они вновь стали виться кольцами. Надзирательница стояла около меня и от злости кусала губы».
Люди с нашивками OST улицы немецких городов видели участками. «Метров сто городской улицы в Вуппертале было видно с того места, куда нас привозили из пересыльного лагеря разгружать картошку, — писал Виталий Семин. — Пахло дымом привокзального района. С точильным воем проносились вагончики подвесного трамвая… Лучше всего я, конечно, знал улицы, которыми нас гоняли на фабрику. Глуховатые пять кварталов без магазинов и кафе, почти без прохожих. С нелюбопытными какими-то окнами в домах. Ни разу никто оттуда не взглянул на нас, хотя нашу колонну можно было услышать за два квартала по деревянному грохоту, щелканью и шорканью».
В какой-то из таких колонн, возможно, брел и Иван Захарчук, воин сталинского трудового фронта, а теперь, выходит, подневольный подручный Гитлера. Накануне им сказали, что победоносная германская армия отбила Донбасс. Хвастливые информаторы, правда, утаили, что фронт на Миусе застопорился, но то, что захвачен город Сталино, повторяли по много раз. Кто же остался дома? Как там мать, отец, братишка? Как Доменная?
Наша Доменная улица подступала к самым домнам, а точнее — начиналась от них. Там, на углу, у колонки, рядом с нашей хатой был дом Захарчуков. Двумя окошками он выходил на улицу, под акации, двумя — во двор, шумный, многоязычный. Говорили в нем на русском и украинском, еврейском и ассирийском. В глубине теснились сараюшки с углем и дровами, а за ними сиротливо пряталась дощатая будочка, которая привечала всех во дворе — и старых, и малых. Лишь иногда выразительным покряхтыванием давая знать, что в эту минуту насест занят. Может быть, Иван улыбнулся на миг, вспомнив свой двор. Но узнать, что с ним, что с домом, родными, малышней ему не довелось.
Валентина Кривенко, Армения:
«Помню, выдали нам простыни. А мы решили пошить из них нижнее белье. Но вскоре все обнаружилось. Я и Мария Панкова сразу признались, а Вера — фамилию ее забыла — отказывалась. Шеф ее так ударил, что она три дня носила его пальцы на щеке. Дали нам всем по пять ночей карцера, потому что днем работали. В карцере кругом цемент и только стоять можно.
Когда окончились эти мучения, я целый месяц не могла разговаривать, пропадал голос. Ничего не слышала. Потом вроде бы восстановилось.
Вернулась домой, мне шел девятнадцатый год. Тот карцер искалечил мне всю жизнь. В 1970 году сделали мне на ушах операцию, но безуспешно. Приходится носить слуховой аппарат, это моя память о проклятой Германии».
Иван Федорович Лобанов, Ленинградская обл.:
«Я родился в 1929 году. После оккупации Петродворца вместе с братом скитались по деревням и просили милостыню. Осенью сорок третьего нашу деревню немцы сожгли, а нас, беженцев, отвезли в Литву. Там мы два месяца батрачили на хуторах, а потом староста велел отправляться в Германию.
В лагере приказали выучить свой номер на немецком языке — 8693. Он мне запомнился на всю жизнь, а вот как лагерь назывался, забыл. Работал в Эрфурте, на авиационном заводе, клепали заклепки дюралюминиевых конструкций. Гоняли нас под конвоем с собаками на работу и с работы. Стыдно писать, но в охране было много русских, и они издевались больше всего. Самого старшего из этих выродков звали Колей.
Однажды во время обеда напарник-француз позвал меня и моего приятеля Витю Савченко, чтобы дать нам баланды. Мы, не спросив разрешения у Коли, перебежали на другую сторону барака. Тут же к нам подлетел Коля. Когда я повернулся на окрик, то нечаянно облил его баландой. Он набросился на нас с Виктором. Но француз, заступаясь, сам ударил его, а нам предложил сесть за стол.
Рассчитался Коля с нами в лагере. Избил так, что меня и Витю без сознания притащили в барак…»
Елена Степановна Жданова:
«Не знаю, напишет ли вам кто-нибудь о предателях и доносчиках из нашей среды, но надо, чтобы люди знали и об этом.
Хозяину нашего лагеря прислуживал поляк. С ним-то сразу и сошлась наша землячка — мать ее была полькой, и Анька знала польский язык. Боже мой, сколько зла натворила она!
Из нашего села, даже с нашей улицы была в лагере Мария Гнеда, молодая женщина немного постарше нас, выпускница пединститута. Она всегда успокаивала: перетерпим, девочки, другого выхода нет. Работала она уборщицей. У нее была небольшая подсобка с инвентарем: швабра, веники, ведра, тряпки. Я забегала туда на минутку в перерыв, душу отвести.
В этот же лагерь попал муж старшей сестры Марии, председатель колхоза. Однажды его увезли на машине гестаповцы. Маня говорила, что это Анькина работа. Вернулся он через две недели, одни глаза остались, и сказал тогда: если выживу, задавлю своими руками, как собаку, эту землячку. Я слышала сама от него эти слова, но Маня уже ничего не слышала.
Когда его забрали, она плакала и говорила, что Василь не вернется. Открыла газ — в подсобке был рожок — и задушилась там. Умирала Манечка очень тяжело, волосы рвала и царапала грудь.