Я люблю - Александр Авдеенко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нет, не будет его. Пересилю страх, пересилю. Приказал себе не бояться, и уже не страшно. Жадно ищу глазами хоть какого-нибудь человека, чтоб сказать ему, куда я иду и зачем. На мою беду Собачеевка, всегда такая шумная, многолюдная, замерла. Ни одной живой души на горбатой, кривой улице. И вдруг из-за угла кособокой землянки выскакивает белоголовый, с облупленным носом губастый Васька Коваль, по прозвищу Ковалик, атаман собачеевских мальчишек, первый драчун и насмешник, всегда голодный, как бездомная собака.
Радоваться бы мне такой встрече, а я хмурюсь. Ну и нюх же у этого Васьки!
— Ты куда, Санька? — спрашивает он и ухмыляется.
Он стоит на узкой пыльной тропке, широко расставив крепкие ноги, грудастый, черноколенный, крутолобый, с темной щербинкой в передних зубах, и подозрительно рассматривает мой узелок.
Я трусливо молчу. Мне страшно за дедушкин борщ, за хлеб и огурцы. Все может отнять прожорливый Ковалик.
— Куда? — повторяет Васька. В его голосе уже звучит открытая угроза, ноздри судорожно вздрагивают, а язык облизывает сухие потрескавшиеся губы.
Молчу, руки сами собой оттягиваются назад, прячут за спину узелок.
Васька прыгает, грязной рукой хватает узелок и, сверля меня своими черными глазами, цедит сквозь зубы:
— Отдавай половину жратвы, а не то всю отниму.
Раньше, скажу по правде, я всегда боялся смелого, сильного, ловкого Васьки. Он отнимал у меня хлеб, выдирал вместе с карманом медяки, полученные за скрап, собранный на шлаковом откосе, часто бил меня до крови, насмехался, как хотел, — и все я покорно сносил.
Но сейчас, когда узелок деда в опасности, я ничего не боюсь — ни силы, ни ловкости Васьки, ни его железных рук. Костьми лягу на дороге, а с узелком не расстанусь. Смотрю прямо, не мигая, в босяцкие глаза Ковалика, дышу в его голодные растрескавшиеся губы, кроплю их своей горячей слюной, шепчу:
— Не трожь! Слышишь? Не трожь… убью!..
— Убьешь?
— Убью… Крест святой — убью!
Васька легко, покорно выпускает узелок. Не от страха, а от удивления перед моими словами и решимостью. Смотрит на меня огромными дикими глазищами, спрашивает:
— Это ж почему?.. Это как же так?..
Вижу и чувствую растерянность Васьки и еще больше смелею:
— А вот так: убью — и все! Ради дедушки Никанора. Обед я ему несу. В шахту…
— Деду Никанору!.. В шахту!.. Дурак, чего ж ты сразу не сказал, я б тебя и пальцем не тронул.
Рука Васьки, такая тяжелая, железная минуту назад, мягко, неслышно, легче тополиного листка ложится на мое плечо!
— А ты в шахте был, Санька?
Я отрицательно качаю головой.
— Не был? Так пойдем вместе. Я все шахтные закоулки вдоль и поперек знаю, куда хочешь выведу.
Я нерешительно переминаюсь с ноги на ногу. Верю и не верю Ваське. Может, хитрит? Заведет куда-нибудь под землю, в темный тупик и бросит на съедение крысам. Или к Шубину затолкает…
Васька тянет меня за руку, улыбается:
— Идем, Сань! Скорее. Вот обрадуется дед Никанор, когда увидит нас!
И как только Васька сказал это, я сразу доверился ему.
Бежим рядом, взявшись за руки, оба одинаково оборванные, босоногие, оба одинаково веселые, счастливые тем, что несем обед дедушке Никанору.
Вот и шахтный двор: черное, замасленное прозрачное колесо над деревянным копром, дрожащая, замазученная нитка железного каната, крутая лестница, присыпанная угольной порошей, шахтеры, сверкающие белками глаз, бледные подслеповатые огоньки шахтерских лампочек…
Взлетаем на вершину лестницы. Бежим по какому-то деревянному сооружению, где катятся по рельсам туда и сюда с углем, породой и порожние шахтные вагончики.
Васька останавливается перед вагонеткой, полной угля, густо запотевшей крупными чистыми каплями, поворачивается ко мне, показывает свою щербинку:
— Видишь?.. Эта только что из-под земли вынырнула. Свеженькая!
И бежит дальше, ловко и бесстрашно перепрыгивая через шпалы и рельсы, висящие над пропастью.
Еле поспеваю за ним.
Он останавливается перед четырехугольной ямой, огражденной железной ржавой решеткой, снисходительно смотрит на меня.
— Что это такое, знаешь? — И не дожидаясь моего ответа, говорит: — Ствол, двери в шахту.
К нам подходит высокий сутулый человек в тяжелых мокрых чунях, в набрякшей шапке, в брезентовом плаще, подпоясанном бечевкой. Васька весело с ним здоровается:
— Наше вам, дядя Никита! — Повернувшись ко мне, добавляет: — Сторож ствола, рукоятчик.
Я тоже здороваюсь с Никитой. Я хорошо и давно его знаю. Он живет в Собачеевке на нашей, солнечной, стороне оврага. И Никита меня тоже знает. Но он смотрит на меня и на Ваську так, будто в первый раз видит.
— А вы чего сюда забрались, мальцы? — гудит над нашими головами сиплый простуженный голос Никиты.
Я молчу, а Васька храбро отвечает:
— Обед принесли.
— Обед?.. Не положено. Не имею разрешения штейгера. Вертай назад. Живо!
— А штейгер не увидит, дядя Никита. Пустите! Дедушка Никанор голодный, ждет не дождется обеда.
— Никанор?.. Да разве такой человечище будет голодать? У него, как у верблюда, недельный запас пищи в брюхе. — Никита умолкает, воровато оглядывается по сторонам и, снизив по мере возможности свой голос, шипит: — Ладно уж, отправлю вас к Никанору, раз такое дело. Сховайтесь в порожняке, пока клеть поднимется на-гора. Живо, ну!
Шлепает меня и Ваську по ягодицам, и мы убегаем в темный угол эстакады, прячемся в порожней вагонетке.
— Идет!..
Васька поднимает белобрысую голову над бортом вагонетки. Я следую его примеру.
Снизу, из-под земли, медленно показывается ржавая, холодная и сырая, крутобокая, вся в дождевых струях клеть. Гремит железо о железо. Дюжие парни выталкивают выданные на-гора вагонетки с углем, катят на разгрузочную площадку.
Никита машет нам рукой:
— Давай сюда, пистолеты, живо!
Подбегаем. Никита ощупывает наши карманы.
— Табак, спички есть?
— Нету, нету, дядя Никита, ей-богу, нету! Разве я не знаю шахтерских порядков?
— Ишь, тоже мне шахтер! — Никита вталкивает Ваську и меня в клеть, задвигает решетку, кладет руку на какой-то рычаг, несколько раз дергает его. Ему в ответ дребезжит звонок — раз, два, три, четыре. Клеть чуть приподнимается и мягко, неслышно проваливается вниз, в землю. Потом все быстрее и быстрее. С воем и свистом, с шуршанием ветра, с железным лязгом. В груди у меня что-то, наверное сердце, обрывается, в горле спирает дыхание, в ушах пробки, а тело становится легким, непослушным — ноги вот-вот потеряют опору, отклеются от железного пола. Я хватаюсь за плечо Васьки, закрываю глаза и лечу, лечу в пропасть, в темноту. Ветер, дождь, песок и железный скрежет летят за нами и никак не могут догнать. И вдруг пробки шумно, как из пивных бутылок, одна за другой выскакивают из моих ушей, сердце садится на свое место, ноги прочно упираются в пол. Слышу Ваську — он хохочет:
— Крестись, Санька, приехали!
Открываю глаза. Клеть уже стоит. По ее крыше барабанят струи дождя. Усатый человек в набрякшем брезентовом плаще, в кожаном картузе, с шахтерской лампочкой в руке распахивает решетку. Васька выходит из клети и тащит меня за собой. Иду осторожно, куриным шагом, с опаской ощупываю холодную мокрую землю, оглядываюсь. Так вот она шахта, куда дедушка Никанор опускается каждый день, двадцать лет подряд!.. Холодно. Сыро. Дрожу, зуб на зуб не попадает.
Усатый человек освещает меня и Ваську своей лампочкой (как она здесь ярко светит!), осматривает с ног до головы.
— Кто такие? По какому делу?
— Не узнаешь, дядя Хведор? — спрашивает Васька. — Обед Никанору притащили. Штейгер разрешил. Где сегодня работает дед?
— Все там же, в коренном штреке. Найдешь?
— А чего мне искать? Коногон вот погонит туда партию порожняка, с ним и доедем. Санька, отдыхай!
Мы садимся на скользкое бревно, приваленное к стенке, обшитой побеленным известью кругляком. Я поднимаю босые ноги, жмусь к Ваське — так теплее. Над нами низко, кажется, рукой Достанешь, висит пепельный, как дождевая туча, потолок. Я смотрю на него, и мне страшно — сколько земли над нами. Целая гора. Выше породного кургана, террикона. Вот если рухнет она, это, наверное, и будет выпал.
— Эх, закурить бы!.. — вздыхает Васька. Отколов ногтем от бревна белую щепу, он усердно, со смаком сосет ее, как цигарку, и кивает на усатого человека в отсыревшей одежде.
— Стволовой. Встречает и провожает клеть на-гора. А это рудничный двор, — Васька машет рукой на тесное пространство перед клетью, забитое порожними вагонами. — Папашка мой пять годов работал около ствола. Все кости насквозь промокли. Потому и водку теперь хлещет — отогревает, сушит кости. Понял? Вырастешь, не поступай в стволовые.
— Я в чугунщики поступлю, на завод.