Русские трагики конца XIX — начала XX вв. - Юрий Дмитриев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Актер начал монолог Афанасия Пушкина, Мейерхольд его тут же оборвал:
«— Да нет же! Это же Мамонт Дальский!
— ???
— Понимаете, все роли в труппе разошлись, и Борис, и все, а на эту роль нужен Мамонт Дальский, его темперамент, его взлеты, его неистовство! Это гастрольная роль, специально из-за этой сцены люди должны несколько раз приходить на спектакль. Из другого города должны приезжать!»[134].
Своему единомышленнику режиссеру В. М. Бебутову Мейерхольд говорил: Дальский «всегда боролся с внутренним натурализмом (самый опасный вид натурализма) — вот его театральное кредо, подлинные слова Мамонта: «Ни в коем случае не должно быть совпадения личного настроения актера с настроением изображаемого лица — это убивает искусство и создает впечатление невыносимой обывательщины. Я играю Гамлета всегда в противоречии с настроением, в котором прихожу в театр: если я прихожу бодрым и энергичным, то играю его мечтательным, нежным и трепетным, а когда я настроен на лирическую грусть, то играю со всем страстным пылом и мужеством». «Это и есть основа перевоплощения», — заключал Мейерхольд»[135].
Справедливо считается, что высшей точкой для актера трагедии является исполнение роли Гамлета, и наше рассмотрение творческого пути Дальского мы начнем с этой роли. Впервые на сцене Александринского театра он сыграл ее в сезоне 1891/92 года. Трагедия шла в переводе Н. А. Полевого.
…Первое появление принца. Дальский медленно выходил из-за кулис, словно скованный внутренним страданием, и застывал на месте, закрыв глаза и запрокинув голову. И сразу все внимание зрителей властно приковывалось к этой черной статуе. Звучали слова: «Теперь настал волшебный ночи час: с кладбищ все мертвецы в разброде. Ад ужасами дышит».
Начинал этот монолог артист на средних нотах, вторая строка шла на более низких, и вдруг слово «ад» произносилось протяжным, как стон, фальцетом.
Постепенно принц доходил до страстного возбуждения, и последние слова звучали, как падение камня, брошенного в тишину омута.
В творчестве Дальского всегда присутствовала тема бунта, мятежного неприятия окружающей жизни, построенной на корыстном расчете. Находила отражение эта тема и при исполнении роли Датского принца.
Известный театральный критик начала нашего века А. А. Измайлов (Смоленский) утверждал, что актер давал искренний, скорбный, глубокий, чуткий образ страдающего принца. Его игра была чужда театральщине и аффектации. В ней были прекрасно продуманные детали. Когда артист только начинал играть эту роль, ей была более присуща трогательность, красота. Но и позже зрители видели «облако печали на лице принца, оно передавало скорбное настроение зрителю с момента выхода артиста на сцену»[136].
Гамлет Дальского с длинными белокурыми волосами, в традиционном плаще и трико, совсем не был каким-то неземным героем. «Это человек с нашей точки — общежитейский, нормальный» страдающий исключительно благодаря своему чуткому сердцу, своей чуткой душе, которая не может примириться с царящей кругом людской подлостью»[137].
Дальский утверждал, что «русский всегда будет играть Гамлета иначе, чем француз, немец, англичанин»[138]. Но когда он играет Гамлета, то его должны понимать и профессор, сидящий в первом ряду, и дворник, находящийся на галерее.
В сцене с Тенью старого короля Дальский делал колоссальные усилия, чтобы отвлечь внимание зрителя от Тени, перенести его на себя, на свои внутренние переживания, на беседу с собственной совестью, с собственной нерешительностью, с двойственностью своей психики. Пусть материализованный дух виден публике. Гамлет его не видит, он носит этот образ в душе, в воображении. «Мастерство, с которым Гамлет вел эту сцену, идеально. Ему почти удавалось достигнуть того, что публика не обращала внимания на бутафорскую тень»[139].
Траурный костюм Гамлета не был признаком горя, он служил вызовом. Да, есть мир потусторонний, но он где-то там, далеко, а здесь мать оскорбила своим поступком честь человека. И гнев против нее все более усиливается. Гнев потому, что она нарушила человеческие законы.
Все, что говорит и делает принц, имеет тонкий расчет, и его безумие — только притворство, стремление уйти от мирского зла. «Этот принц никому ничего не прощал: «Из жалости я должен быть жесток». Но ничего не прощал и себе»[140]. Особенно интересно звучали в его исполнении монолог «Что ему Гекуба» и сцена «Мышеловки».
Розенкранц и Гильденстерн выпровожены. Гамлет произносит: «Вот я один». Кажется, что с души его спал тяжелый камень и дышится теперь свободнее. И здесь начинается размышление о том, что мог бы сделать актер, только что прочитавший монолог о Гекубе, имея «такой призыв могучий к страсти, как я имею».
«Эти фразы звучали у Дальского с такой мощной силой и с таким размахом, что вы воочию убеждались, что действительно его Гамлет способен всех увлечь и поразить.
Но тут же брали верх и сменяли его порыв другие гамлетовские начала, парализующие его активные действия. И Гамлет—Дальский с неослабеваемой силой начинал бичевать себя за слабость, неспособность возвысить голос за своего любимого отца»[141]. Доведя себя до самого высокого градуса напряжения, Гамлет падал на ступени трона.
Видевший Дальского несколько позже М. М. Тарханов рассказывал, что все актеры собирались, чтобы послушать в его исполнении монолог «Быть или не быть». «Когда он произносил фразу: «Уйти в страну, откуда ни один беглец не возвращался…», — кусок его плаща падал на голову, закрывая лицо. Оставалась черная, неподвижная фигура. После большой паузы он бросал плащ вверх, перебегал сцену, круто поворачивался и, когда легкий шелковый плащ падал на землю, произносил: «Оставь меня ты, эта мысль…» Можно ли вообще говорить и обсуждать — верно это или неверно, когда весь зрительный зал сидел, как наэлектризованный. Попробуйте разложить это на элементы»[142].
Артист Д. Летковский, некоторое время игравший в труппе Дальского, вспоминал, что монолог «Быть или не быть» Дальский играл в двух вариантах, в зависимости от разных субъективных причин:
«Либо он медленно, с полузакрытыми глазами выходил из самой глубины сцены, натыкался на трон, — и тогда трон наводил его на мысль: мстить или не мстить?
Либо, завернувшись с головой в плащ, он с диким стоном выбегал через всю сцену на самую рампу, — и тогда роковой гамлетовский вопрос означал: жить или не жить? — то есть погибнуть в борьбе»[143].
Через много лет, вспоминая, как Дальский играл Гамлета, театральный критик Эм. Бескин писал: «Я в своей памяти унес и ношу до сих пор, когда он, […] среди безвкуснейших декораций провинциального театра стоял один на сцене и читал монолог Гамлета. Этот монолог этого Гамлета не могли сорвать ни нелепые, грязные статисты по полтиннику за выход, ни декорации из «Гугенотов», ни зияющее в настежь открытую дверь павильона небо, не закрывающееся тьмой. Озарение актера волшебством живой силы души его засверкало и заиграло бриллиантом подлинного Шекспира, подлинного театра, подлинной трагедии.
Вот какой театр нужен теперь солдату (1917 год. — Ю. Д.), нужен народу»[144].
И выдающийся деятель украинского театра И. А. Марьяненко, вспоминая Дальского в героических ролях, а значит, и в Гамлете, писал: «Впервые увиделся, столь блестящего артиста на амплуа героев […]. Благородство, сдержанность в диалогах с партнерами, никакого позирования и вместе с тем необычайная скульптурность»[145].
В 1897 году Дальский сыграл роль Шейлока в «Венецианском купце» в переводе А. А. Григорьева. В его изображении Шейлок был человеком лет пятидесяти, с круглым, бледным лицом и черной бородкой, с вьющимися, подернутыми сединой волосами. Из-под густых нависших бровей сверкали огненные, жуткие глаза.
Шейлок величаво держался, важно выступал и степенно жестикулировал. Как писал режиссер Е. П. Карпов, в первой же сцене Дальский «уже ярко характеризовал тип Шейлока, интересно завязывая узел трагедии»[146].
Кугель полагал, что артист делает Шейлока чересчур свирепым, мстительным, критику хотелось, чтобы в характере Шейлока заключалось больше романтичности, больше приподнятости. Но нельзя забывать, что Шейлок испытывал жесточайшие страдания, огромные нравственные муки, оскорбленное национальное самолюбие, жестокую личную драму. При таких условиях нетрудно ожесточиться. И в той же статье Кугель признавал, что в пределах задуманного Дальский играл «талантливо, нервно и с темпераментом»[147].
Узнав, что Джессика убежала, Шейлок стремительно направлялся к дому и без сил падал на крыльцо. Этот эпизод проводился с большой трагической силой.