Гопакиада - Лев Вершинин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Конечно, доказательств нет, но стоит допустить, и все становится понятнее. Причем, видимо, тут не «просто ревность». Одна ревность мало что объясняет. Ну да, было что-то. Так ведь давно прошло. А вот если все куда круче, если Любови Федоровне (только ей, и никому больше) известно нечто, напрочь исключающее даже какое-либо обсуждение гетманского предложения? Нечто такое, что она никому, ни при каких обстоятельствах не открыть? Тогда — тупик.
Правда, через некое время ситуация слегка сгладилась. Мотрю сломали, Иван Степанович перестал злиться вслух, отношения стали «приличными». Но Кочубеиха — женщина. Она если не понимает, то чувствует: Мазепа не отступится. Он будет добиваться своего и рано или поздно добьется. Если не принять меры. Пока жив влиятельный муж. А его здоровье, как позже показала пытка, очень не слава богу. В отличие от кума Ивана, который и на седьмом десятке коней объезжает. Так что в доме у Василия Леонтьевича — и так уже, надо думать, не вполне адекватного от происходящего — начинается ад. С утра до вечера что-то типа «Вася, сделай же что-то! Вася, ты же его знаешь, пойми, или он, или мы, сделай же, Вася, если ты хоть чуть-чуть мужчина! Вася, Вася, Вася!» Выдержать такое под силу не каждому, а если еще и знаешь, что жена права, тогда вообще кранты. А тут еще, судя по всему, капали на мозги и друзья-приятели, опасающиеся, что гетман добьется от царя передачи булавы по наследству.
Как показал на следствии Кочубей, он окончательно уверился в скорой измене Мазепы, когда пошел к куму посоветоваться, как положено, о судьбе Мотри, к которой посватался хороший человек. Гетман, мол, дал «добро», но посоветовал не спешить, ибо девчонке «можно подыскать и пана познатнее». Что тут показалось Кочубею преступным, понять трудно. Возможно, он и впрямь уже был не совсем в себе. Но факт есть факт. Послав нескольких гонцов с устными кляузами, Василий Леонтьевич на пару с родичем, Иваном Искрой, официально донес властям донос, что «Гетман Иван Степанович Мазепа хочет великому государю изменить и Московскому государству учинить пакость великую».
И если кто-то считает, что Петр вновь «слепо не поверил», тот очень ошибается. Дело было возбуждено, следователи назначены выше некуда — канцлер Головкин и вице-канцлер Шафиров. Причем сперва было четко указано — «спрашивать с великим бережением». То есть — не бить. Поскольку на сей раз не анонимка, а значит не исключено, что хотя бы один — два из 33 пунктов серьезны.
Однако быстро выяснилось: пространный список на 90 % пустышка. Большинство «статей» либо повторяли давно уже не подтвердившиеся доносы 1691–1699 годов, либо вольно излагали речи Мазепы, якобы в присутствии разных лиц рассуждавшего о будущей измене, но без всяких доказательств. Кое-что было просто высосано из пальца (дескать, держит в доме много польской прислуги, а личную гвардию увеличил на 100 человек). Кое-что свидетельствовало если не о тупости «информаторов», то как минимум о полном непонимании ими ситуации (для Кочубея, темного человека, наличие в библиотеке «колдунских латынских книжиц» само по себе было веской уликой, но Петр-то, узнав о подобном, скорее всего, попросил бы почитать). Не впечатлили следователей и вещдоки — печатные тексты стихотворных дум Мазепы на философско-историческую тематику.
По сути, более или менее серьезно выглядели только две «статьи». Однако о контактах Мазепы с польскими агентами Петр знал уже давно и гораздо подробнее, от самого гетмана. А «ключевая», 14-я статья, о покушении на Петра, обернулась бумерангом, поскольку в показаниях выявился серьезный разнобой. По версии Кочубея, гетман, узнав о возможном визите царя в Батурин, велел сердюкам «быть готовыми ко всему» (разве не подозрительно?), а по версии Искры, конкретно собирался то ли выдать Петра шведам, то ли убить. На очной ставке доносчики «поплыли» (менять показания по своему усмотрению запрещалось) и начали орать друг на друга. После этого следователи не просто получали право, но и были обязаны применить пытку, тем паче что царь, лично курировавший следствие, узнав о провальной очной ставке, написал «чаю в сем деле великому их быть воровству и неприятельской подсылки». Короче, в итоге Искра свалил все на Кочубея, а Кочубей признался, что «чинил донос на него, на гетмана, за домовую свою злобу, о которой, чаю, известно многим».
Дальнейшее известно.
Невзирая на обнаружившийся в ходе следствия заговор против себя, участники которого использовали дурака Васю в качестве тарана, всех, причастных к доносу, кроме «подписантов», Мазепа простил. Возможно, помиловал бы и Искру, не додумайся тот сочинить насчет «убить Петра» (такими вещами и теперь не шутят). А вот Кочубея накануне казни зверски пытали. Официально — для выяснения, где клады зарыты. Но не похоже. Времени на конфискацию было достаточно, и полная опись имущества уже имелась. Вполне возможно, Мазепа, никогда, ни до того, ни после, в садизме не замеченный, на этот раз сорвался. Если так, то последнюю ночь своей жизни бывший друг ответил за все. И за неведомые грехи, о которых поминал в письмах гетман, и за Петрика, и за поломанную последнюю любовь гетмана.
Верен аки пес
Что Мазепа вплоть до октября 1708 года был верен Москве — аксиома. И Москва ценила его труды по достоинству. Не говоря о других — не поддающихся счету — пожалованиях, Иван Степанович получил лично от Петра только что учрежденный орден Андрея Первозванного, став вторым по списку кавалером высшей российской награды, опередив даже самого царя и Меншикова, хотя Данилыча он опередил и став по ходатайству Петра первым в России князем Священной Римской империи. Глупая сплетня о личной обиде (дескать, царь оттаскал «вольнодумного» гетмана за усы) живет только благодаря гению Пушкина. Исходя из тона переписки, Мазепа, наряду с Брюсом, Виниусом, Головиным, Шереметевым, относился к очень узкому кружку людей, которых Петр искренне уважал (никаких «ассамблей» и «всешутейших соборов» — это для Алексашки и прочих «минхерцев»). Более того, гетману сходили с рук и аккуратные нарушения царской воли (он явочным порядком, в нарушение Коломакского договора, вводил на Левобережье «внутренние» налоги и вел собственную внешнюю политику).
Мазепа, со своей стороны, отвечал преданностью. Судя по всему, не абстрактной «России», а — в рамках абсолютно европейского понимания взаимных обязанностей вассала и суверена — Престолу. Как сам он говорил, «до крайней, последней нужды». И безо всяких «патриотических порывов», что, хоть и без удовольствия, признают даже апологеты гетмана из числа обитающих в «экзиле».
В частности, никто не отрицает, что вся информация о контактах с польской «национальной» партией, начавшихся весной 1705 года, когда Мазепа в Дубне познакомился с уже упоминавшейся светской дивой и ярой «патриоткой» княгиней Анной Дольской-Вишневецкой, ярой «патриоткой» и — из идейных соображений — любовницей короля Станислава, поступала к царю. Какие бы доводы в ходе, как аккуратно пишет современник, «денных и ночных конференций» ни излагала пани (о, эти политизированные дамы!), Мазепа больше любил слушать, чем говорить, и доклады Петру снабжал ремарками типа «Вот глупая баба, хочет через меня обмануть его царское величество… Я уже о таком ее дурачестве говорил государю. Его величество смеялся над этим». Когда же в сентябре, видимо, неверно поняв агентессу Лещинский направил к гетману личного посланца, ксендза Францишека Вольского с письменными гарантиями восстановления «Княжества Русского» на условиях Гадячского договора, Иван Степанович арестовал агента и отправил его в Москву вместе со всей документацией. Однако поскольку Дольская, уже имея контакты и с Карлом XII, бомбила гетмана предложениями уже не только польских, но и шведских гарантий, в итоге Мазепа крайне жестко приказал даме «не помышлять, чтоб он, служивши верно трем государям, при старости лет наложит на себя пятно измены». Даже летом 1707-го, после рокового военного совета в Жолкве (важнейший, переломный момент!), когда многие влиятельные полковники поговаривали о бунте, Мазепа не дрогнул. Когда в сентябре неугомонная Дольская, даже не подумав идти туда, куда ее недвусмысленно послали, в очередном письме к Мазепе предложила — от имени двух королей сразу — на любых условиях изменить царю, обещая помощь шведских и польских войск, Мазепа вновь ответил отказом.
Однако на сей раз присланный проект договора, не переслав царю, просто сжег, а в октябре впервые заговорил на эту тему довереннейшему Филиппу Орлику. Без всякой, впрочем, крамолы. Специально оговорив, что, мол, ты, Пилип, ежели решишь доносить, то доноси не коверкая, не то пропадешь. То есть, выходит, просто беседа с умным, преданным и не трепливым сотрудником. В конце концов, Иван Степанович был всего лишь человек, и ему нужно было выговориться.
Расхожее мнение, что, дескать, в 1708-м гетман «заспешил с изменой», испугавшись доноса Кочубея, — чушь. Нечего было там бояться. И некуда спешить, поскольку не ждали. Никаких договоров не было. Не считая пустой бумажки, подписанной post factum, уже в шведском лагере (и, кстати, предполагавшей в случае победы отнюдь не «незалежнисть Украйны», которая возвращалась под Варшаву без всяких оговорок, а только личное будущее Мазепы), никаких соглашений ни с «последним викингом», ни с королем Станиславом в архивах не найдено. Ни в польских, ни в шведских, ни в турецких, ни в российских, ни в украинских, ни во французских, куда сдал свои бумаги Орлик. Нет даже заверенных копий. Только смутные ссылки на какие-то «привилеи». Да еще несколько писем к Лещинскому, где много учтивых словесных оборотов и сожалений о «скорбном раздоре», но ничего конкретного. Конечно, Мазепа был очень предусмотрителен, но такой абсолютный нуль никакой осторожностью не объяснить. Едва ли столь такой человек, как Иван Степанович, заранее решившись на такой шаг, не заручился бы письменными гарантиями.