Низвержение Жар-птицы - Григорий Евгеньевич Ананьин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Стой-ка, царевич! Расстегни кафтан да руку для проверки дай.
Василий изобразил на своем лице возмущение, по большей части притворное, так как правила посещения государя он помнил отлично, и они были едины для всех, вплоть до ключника или холопа. Один из стражей вытащил из одежды Василия украшенный каменьями кинжал, другой, отняв свои два пальца от руки царевича, промолвил:
– Ножик и талан обратно получишь на выходе.
Охранники пропустили царевича; пройдя коридором, он очутился перед окованной железом дверью. Потянув ее и шагнув вперед, Василий оказался в небольшой комнате, пол которой был устлан коврами, а стены сплошь покрывала роспись, оставшаяся еще от прежних царей и не так давно поновленная. Несмотря на господствующую роскошь, помещение из-за низкого сводчатого потолка невольно заставляло вспомнить о тюрьме или полутемном подвале, где с утра до ночи трудятся подьячие. В дальнем конце, на широкой кровати у распахнутого настежь окна, которое выходило в сад, неподвижно лежал старик с белой бородой и острыми чертами лица. Его глубоко запавшие глаза были полузакрыты, но в них легко читалась сильная воля и изворотливость – качества, которые помогли в свое время завладеть престолом. Занедужив, Дормидонт сам выбрал эту горницу местом своего пребывания, чтобы ничто не нарушало его покой, кроме шелеста листвы да пения птиц.
Василий вошел почти бесшумно; тем не менее, царь сразу повернул голову на подушке и колючим взглядом окинул сына. Почти минута прошла в молчании.
– Как чувствуешь себя, батюшка? – наконец осведомился Василий.
Помедлив еще немного, Дормидонт устало произнес:
– А ты что, лекарь?
– Я – твой сын, и мне пристало о том спрашивать. Слышно, что указ о пятидесяти дополнительных таланах сильно задержал кладоискателей. Не пора ли их поворотить? Пусть доставят для твоего здравия хотя бы те клады, что при них сейчас…
– Я уже на иное уповаю, и ты об этом знаешь. А о тебе сегодня тоже вопрошал кое-кто.
Сердце царевича забилось:
– Марфа?
– Женка твоя еще вчерашним вечером уехала могилам родичей поклониться. Свиту с собою забрала, и сына тоже. Это во-первых. А во-вторых, ей до тебя уже давно никакого дела нет. Боярин Никита Гаврилович из Земского приказа являлся ко мне с докладом да поведал попутно о толках дворовых, что с тобою неладное содеялось, ибо уже три дня как от тебя не поступало вестей. И я повелел им наказать, чтобы языками зря по палатам не чесали, поскольку ни лихим людям, ни большой волне в гавани нынче быть не можно. А теперь ступай прочь: тяжело мне разглагольствовать.
Василий оставил отца в одиночестве. Когда стражники возвращали ему то, что он у них оставил и с чем нельзя было входить в царскую опочивальню, подбежал старший челядинец. Предупреждая вопрос царевича, он сообщил, что баня, где Василий имел обыкновение отдыхать с дороги, уже топится и вскоре будет готова. Василию не хотелось идти в свои покои, в которых он жил до брака и был вынужден вновь поселиться теперь; он сел на лавку и лениво уставился в слюдяное оконце. Через час царевич направился в мыльню; слуга же, начальствовавший над прочими, поспешил на другой конец палат. Там он постучался в плотно прикрытую дверь, из-за которой не доносилось ни звука. Не получив ответа, челядинец приоткрыл ее и заглянул внутрь. Человек, находившийся в комнате, не отреагировал на скрип петель, равно как и на стук; он сидел вполоборота за низким столиком и держал в руке резной кубок, из которого, видимо, только что тянул вино. Судя по запаху спирта, пропитавшему все помещение, и большому глиняному кувшину, стоявшему тут же, этому занятию обитатель комнаты предавался уже долго, стараясь по возможности растянуть его и, похоже, находя в нем единственное удовольствие.
– Петр Дормидонтович! – окликнул слуга.
Только теперь человек поворотил голову.
– Брат ждет тебя.
Младший сын ничего не ответил, только взгляд его из рассеянного сделался угрюмым.
– Или хочешь грязным просидеть? – продолжил челядинец. – Баню на особицу для тебя никто топить не станет.
Василий, после того как к нему присоединился брат, отпустил банщиков: сыновья Дормидонта еще с малолетства привыкли мыться самостоятельно и вместе. По сути, только верность этой традиции еще объединяла братьев, помимо кровного родства. Одновременно она служила напоминанием о тех беспечных годах, когда не было ни забот, связанных с будущим, ни горестей, вызванных настоящим. Поэтому давно ушедшее время невольно казалось каждому из царевичей более счастливым, и оба неосознанно тянулись именно к тому, что могло бы создать иллюзию, будто они – по-прежнему дети, переводящие дух после веселой игры. Реальная жизнь, однако, бесцеремонно вторгалась в этот тихий мирок, разрушая грезы, как суровый воевода, который приказывает сжечь город, дерзнувший оказать сопротивление. Вот и теперь, когда царевичи, вдосталь нахлеставшись веником, прилегли на полки – старший сын на верхнем, младший на нижнем, – Петр как бы нехотя обронил:
– У тебя с женой хоть чего?
Василий словно ждал этого или подобного вопроса:
– Измаялся я, брат!
– Говорили, не бери худородную!
– Так прежде по-иному было! А как от бремени разрешилась, гонит от себя! Обычай она взяла брать ребенка по ночам в постель да сама выкармливать: порченые вы, говорит, а я хочу, чтобы сынок мой соколом ясным вырос, так, может, хоть мое молоко разбавит вашу гнилую кровь.
– Вестимо, двум мужикам на одной перине с бабой не улежаться!
– То-то и оно! Скоро, не ровен час, холопы на конюшне и те смеяться начнут!
– Так они, в отличие от тебя, не смотрят, кого огреть вожжой: лошадь или бабу!
– А я вот не могу эдак! – Василий делался все возбужденней; потребность выговориться набухала последнее время