Новеллы - Герман Брох
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вот он лежит, устремив глаза в потолок, и пытается навести в своих мыслях хоть какой-то порядок. Он был уверен, что поступил, как следовало: он имел полное право оградить себя от посягательства непрошеных гостей. А то, что непрошеной гостьей оказалась служанка Анна Лампрехт с ее тремя детьми, это не имело никакого значения и подлежало скорейшему забвению. Он даже обрадовался, что так быстро сумел усмирить человека, женатого на служанке Анне Лампрехт, и оттеснил его назад за его темный барьер: гак ему и надо — сиди, пока не позовут! И, однако же, на этом дело не кончилось: кто приходил однажды, тот может вернуться снова и без приглашения; стоило отвориться одной двери, тут уж, того и гляди, могут сами собой распахнуться и все остальные. И вот он со страхом понял, пускай даже не умея сформулировать эту мысль, что всякое вторжение в любую часть души грозит распространиться на все прочие; более того — оно может все там перевернуть. В ушах у него поднялся грохот, грохот поднялся в душе, все его «я» сотрясалось от грохота, грохотало с такой силой, что он ощущал это всем своим телом, но в то же время ощущение было такое, точно тебе затыкают рот пригоршней земли; затычка душила его, искажала все мысли. А может быть, все было и не так; во всяком случае, он ощутил, что весь без остатка очутился во власти необоримой силы. Это было как наваждение: как будто ты хочешь намазать раствором готовый ряд кирпичей, но не успеешь донести раствор, как он тут же затвердевает прямо на мастерке; или словно над душой у тебя стоит какой-то десятник и погоняет, так что выходит совершенно неприличная и неуместная спешка: кирпич подается на леса с такой безумной скоростью, что рядом с тобой громоздятся целые горы и никак нельзя поспевать с укладкой. Ведь если этому не положить конец, каркас должен обрушиться! Пока не поздно, надо вывести из строя лебедку и бетономешалку. Пускай уж лучше глаза опять закроются-, чтобы никогда их не разомкнуть, уши затворятся и оглохнут; уж лучше Людвигу Гёдике ничего не видеть, ничего не слышать, не вкушать пищи! Когда бы у него не так болело, пошел бы он в сад, набрал горсть земли да и заткнул бы все отверстия. И вот он держит руками свой злополучный живот, утробу, которая источила из себя детей, сжимает ее руками, как будто хочет, чтобы никогда уже ничего из нее не источалось; он стискивает зубы, сжимает рот в тонкую полоску, чтобы даже стон боли из него не исторгнулся; и чудится ему, будто бы от этого прибудет у него сила, будто этой силой все выше и выше к свету вознесется каркас, и сам он будто бы вездесущ на всех этажах, на всех плоскостях своего каркаса, а в конце концов будто бы ступит совсем один на верхний этаж, на самую вышку, и сможет, и посмеет так стоять, и не будет для него страдания, не будет неволи, и запоет он песню, как прежде певал в вышине. Внизу будут работать плотники, стучать молотками, вбивать костыли, а он сверху-то и плюнет, как всегда, бывало, с высоты плевал, и плевок опишет над ними широкую дугу, а там, где шлепнется, примутся расти деревья и сколько бы ни росли, а до верху, где он стоит, все равно никогда не дотянутся.
Когда пришла сестра Карла и принесла таз с водой и полотенца, Людвиг Гёдике спокойно лежал в кровати и спокойно дал обернуть себя компрессами. После этого случая он снова два дня отказывался от пищи и питья. А затем произошло событие, от которого он опять заговорил.
Людвиг Гёдике заговорил после похорон Замвальда. Покойный вольноопределяющийся Замвальд был братом часовщика Замвальда, — того часовщика, чья мастерская находилась на улице Рёмерштрассе. Однажды после канонады, за которой последовала атака, младший Замвальд вдруг начал кашлять, и тут его точно подкосило. Он был симпатичный и храбрый девятнадцатилетний паренек, все, в общем-то, любили его, поэтому, когда дело дошло до отправки в лазарет, он добился того, что был направлен в свой родной город. Он даже прибыл не в санитарном поезде, а сам по себе, точно отпускник, и Куленбек сказал тогда:
— Ну, тебя-то, голубчик, мы скоро поставим на ноги.
И вот, хотя доктор Кессель очень возился с Замвальдом и с виду молодой человек казался совершенно здоровым, у него однажды вдруг снова случилось горловое кровотечение, а спустя три дня он уже лежал в гробу, скончавшись во цвете лет, даром что солнышко сняло на небесах.
Так как в этом лазарете держали только легких больных, то из смерти не стали делать тайну, как водится в крупных больницах. Напротив, смерть больного вылилась в торжественное событие. Перед тем как везти гроб на кладбище, его выставили перед входом в лазарет, и здесь отслужили панихиду. Все ходячие обитатели лазарета облачились в мундиры и выстроились во дворе; много народу пришло из города. Майор медицинской службы Куленбек произнес торжественное надгробное слово в честь погибшего героя, возле гроба стоял священник, а мальчик в красном стихаре с белой пелериной махал кадильницей. Потом все женщины опустились на колени, их примеру последовала и часть мужчин, и снова прочли положенные молитвы.
В это время Гёдике находился в саду. Заметив стечение народа, он приковылял на своих костылях и тоже встал вместе со всеми. Происходящее было для него привычным зрелищем, и потому что-то в его душе против него восставало. Он призадумался; ему хотелось изничтожить это зрелище, порвать, как рвут какую-нибудь бумажонку, по сперва требовалось сосредоточенно и пристально поразмыслить. Когда женщины поплюхались на колени, как поломойки, его стал разбирать смех, однако па нем лежал запрет, и он не смел издавать ни звука, он так и простоял все время, опершись на костыли, среди коленопреклоненных женщин; он стоял, словно каркас здания, уперев в землю свои подпорки и сдерживая рвущийся из горла смех. Зато когда женщины закончили «Отче наш» и трижды повторили «Ave Maria»[17] и дошли наконец до слов «И спустился в ад, и на третий день воскрес из мертвых», тогда вдруг внутри у него, как бы на одной из нижних площадок каркаса, как бы голосом чревовещателя, которого когда-то ему довелось услышать, немного повыше того места, где располагался живот с ноющими, скрученными в узлы внутренностями, начали возникать слова; и вместо того чтобы разразиться лающими звуками, а может быть, и совсем беззвучно (так глубоко внутри застряли эти слова) каменщик Гёдике внезапно произнес: «…и воскрес из мертвых», а едва произнес, как тут же умолк, настолько поразило его событие, совершившееся в нижнем этаже каркаса. Никто не обратил на него внимания, гроб подняли, и на плечах носильщиков, покачиваясь, гроб с приделанным к нему распятием поплыл со двора; следом за гробом среди прочих родственников и свободных носильщиков двинулся часовщик Замвальд, маленький, сутуловатый человечек; вслед за ними тронулись врачи, а дальше — все остальные. И позади всех, в больничном халате, поковылял на своих костылях каменщик Гёдике.
При выходе на шоссе его обнаружила сестра Матильда. Она пробилась к нему сквозь толпу провожающих:
— Гёдике, вам нельзя идти в гаком виде. Разве можно! Вы же в больничном халате…
Но он се не слушал. Даже после того, как она призвала на помощь доктора Куленбека, все убеждения оставались напрасны: глядя прямо перед собой, Гёдике упрямо шел вперед по избранному пути. Наконец Куленбек отступился:
— Ах, да пускай его идет! Бонна есть война. Пусть только кто-нибудь за ним присматривает и проводит домой, когда он устанет.
Долгий путь прошагал тогда Людвиг Гёдике; женщины вокруг молились, берега дороги покрыты были густыми зарослями кустарника. Едва одна группа заканчивала свое «Аve», как другая подхватывала. В лесу куковала кукушка. Некоторые из мужчин и невзрачненький часовщик Замвальд были одеты во все черное, вроде плотников. Тут столько всего сблизилось и сошлось, в особенности когда на поворотах шествие замедлялось, заставляя человеческие тела сгрудиться теснее! Юбки у женщин при ходьбе развевались, в точности как халат у Людвига Гёдике; а одна из них, видневшаяся в передних рядах, шла с опущенной головой и все время прижимала к лицу платочек. И хотя Людвиг Гёдике старался не смотреть по сторонам, хотя он шел, вперив взгляд в бегущую впереди дорожную колею, хотя временами он даже норовил идти зажмурившись и вдобавок крепко стиснул зубы, чтобы еще теснее сплотить все части своей души и таким образом окончательно заглушить свое «я», хотя он даже предпочел бы встать на месте, упереть в землю костыли и сделать так, чтобы все эти люди замолчали и остановились, а не то еще лучше — пускай бы они все развеялись на все четыре стороны, тем не менее он продолжал это шествие; увлекаемый вместе со всеми, он плыл с толпой, он парил над землею, он сам был — сей колыхающийся гроб, который вздымался и опадал вместе с волнами молитв, которые его сопровождали.
Когда на кладбище возобновилась панихида, и над разверстой могилой вновь прозвучали слова молитвы: «Воскрес из мертвых», и щупленький часовщик Замвальд, стоя над глубокой ямой, глядел в нее, не отрываясь, и рыдал, и все стали подходить по одному, чтобы бросить горсть земли на гроб воина и пожать руку часовщику, тут-то па виду у всего народа и возник опирающийся на два своих костыля, в долгополом больничном халате и с всклокоченной бородой Людвиг Гёдике; на краю могилы он воздвигся перед щуплым часовщиком Замвальдом и не обращая внимания на его протянутую руку, громко, так что все слышали, изрек свои первые слова. Он сказал: