Двухчасовая прогулка - Вениамин Каверин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Петру Андреевичу было неясно, каким образом можно устроить, чтобы Кржевскому «пришлось предложить». Он попросил объяснения.
— Да очень просто! Вы должны стоять на своем и наотрез отказываться от любых предложений. А когда он согласится, дело сразу же примет другой оборот. Во-первых, я смогу тогда диктовать свои условия, оборудование и прочее. Во-вторых...
Но Петр Андреевич уже едва слушал это «во-вторых». Он храбрился, получив вызов от президента. Но теперь эта встреча во всей своей конкретности, вещественности явилась перед его глазами.
Он с детства чувствовал не только уважение к людям старше его по возрасту и положению, но ему казалось неприятным и странным убеждать их, настаивая на своем, и, стало быть, противоречить их намерениям и желаниям. Именно это чувство испытывал он и сейчас, разговаривая с Саблиным и убеждаясь, что не в силах просить его взять на себя хлопоты по переводу. А впереди его ждало более тяжкое испытание: убеждать президента. И еще одно: за благожелательным тоном Саблина чувствовался оттенок неуверенности. Советы он давал решительные, но какие-то уж слишком решительные и в конечном счете исключавшие его участие в деле. Считал ли он, что Коншин преувеличивает сложность своего положения? Или просто разделял общее убеждение, что от Врубова лучше держаться подальше?
Все-таки Петр Андреевич ушел обнадеженным. Расчет Саблина показался ему разумным. И не мог же он говорить с ним о чувствах, а не о деле! И, черт возьми, думалось ему, неужели у Кржевского он не сумеет настоять на своем?!
Но когда через несколько дней он поехал в Академию, произошло именно то, чего он боялся, хотя на этот раз он говорил и о чувствах и о деле.
Он был встречен более чем доброжелательно. Президент встал из-за стола и пошел ему навстречу. Из-под густых бровей глядели маленькие, умные, проницательные глаза. Сложение при небольшом росте было могучее, и, как всегда, он напомнил Петру Андреевичу плотовщиков, которых в молодости ему случалось видеть на Енисее.
— Я не был на бюро, — решительно сказал Кржевский, — лежал в больнице, но решение было сформулировано иначе. Пока я здесь, вы можете работать спокойно.
Он не заметил, как двусмысленно прозвучало это «пока». Через три месяца предстояли выборы, и на месте этого президента мог оказаться другой, по-своему понимавший отношения между директором и отделом.
«Но не могу же я спросить его: «А вы уверены, что вас снова изберут?» — с грустной усмешкой подумал Петр Андреевич.
Какой-то сотрудник заглянул в кабинет, и Кржевский, покосившись, сказал:
— Сегодня же будет доложено вашему. Словом, на ближайшем президиуме будет рассматриваться ваше дело. Восстановим отдел, это я вам обещаю.
— А вам не кажется, — стараясь, чтобы у него не дрожал голос, сказал Коншин, — что если это случится...
И он заговорил о неискренности, о сложности врывающихся в работу личных отношений. Если бы не долг перед покойным Шумиловым...
Но боже мой! Как не похоже это было на саблинское «стоять на месте, упорствовать, настаивать на своем»!
Кржевский слушал его не без интереса, но с оттенком нетерпения. Он полусогласился с ним, хотя, с его точки зрения, нецелесообразно было срывать с места большой, энергично и успешно работающий отдел. Ведь врубовский Институт, в сущности, на нем-то главным образом и держался. Он верил Коншину, и боялся за него. Но инстинктивно он стремился к равновесию в громадном хозяйстве Академии, а если отдел перейдет к Саблину, это равновесие... Но подумать надо! Надо подумать.
— Восстановят отдел, а там видно будет. Может быть, и переведем.
— Да Врубов съест меня, если отдел восстановят! — вырвалось у Коншина.
Кржевский успокоительно положил ему руку на плечо.
— Вы ему не по зубам, дорогой Петр Андреевич, — сказал он сердечно. — Я-то знаю вам цену. Но встретиться с ним вам все-таки придется. Он звонил и утверждал, что вы настоятельно уклоняетесь от разговора. А, собственно говоря, почему? Если вы уверены в своей правоте...
42
Верочка, с которой Маша должна была пойти в Театр на Малой Бронной, заболела, и она позвонила Петру Андреевичу, что у нее свободный билет. Шли «Три сестры» в новой постановке, которую дружно ругали газеты.
— Но если тебе не хочется, я отдам кому-нибудь билеты и приеду к тебе.
— Ни в коем случае. Сейчас одеваюсь и бегу.
Они встретились у театра. Потолкавшись в гардеробе, поднялись в фойе. Маша была праздничная, нарядная, с голубовато подведенными веками, в длинном модном платье, делавшем ее стройнее и выше.
— На тебя оглядываются.
— У тебя уже были женщины, на которых оглядывались.
— Совсем по-другому.
— Собственник, — сказала Маша и посоветовала ему перечитать «Сагу о Форсайтах».
О «Трех сестрах» они недавно спорили, и поэтому увидеть спектакль, да еще в новой постановке, было особенно интересно.
Петр Андреевич утверждал, что в пьесах Чехова каждый занят только собой и одни герои давно знают то, что им говорят другие.
— В сущности, что мешает сестрам переехать в Москву? Это так и остается неясным. Если бы кто-нибудь, хотя бы Чебутыкин, купил им три железнодорожных билета — Соленый не убил бы барона и все могло окончиться благополучно. Вообще почему их так тянет в Москву? Правда, они провели там детство, но потом оказывается, что ни одна из них Москву совершенно не помнит.
И Маша терпеливо объяснила ему, что Чехов умышленно противопоставил реальную Москву с ее университетом и Василием Блаженным другой, неопределенной, романтической Москве, и поэтому пьеса производит не комическое, а трагическое впечатление. Чебутыкин, который спрашивает: «А может быть, нас нет?» — : не в силах отправить сестер в Москву уже потому, что без них не представляет себе собственной жизни. Уехать в Москву сестрам мешает не невозможность купить билеты, а невозможность стать собой.
И уже в первом акте Коншину показались смешными и детскими его возражения.
В душноватой темноте зала рядом с ним была Маша, и они вместе вдруг перенеслись в другую жизнь, которая с волшебной простотой открылась перед ними. Сестры ждут гостей, именины Ирины, и в ожидании еще можно раскинуться на диване, вспомнить прошлое, поболтать. Приходят Тузенбах и Чебутыкин, каждый действительно говорит о себе, но как интересно, как важно то, что они говорят, не для них, а для Коншина и Маши. Счастливые слезы проступили у него на глазах, он нашел и в темноте нежно поцеловал Машину руку.
Он уже любил их всех, и боялся за них, и удивлялся вместе с ними, что Чебутыкин подарил Ирине серебряный самовар, и обрадовался, что вошедший Вершинин заговорил так естественно и свободно. Прошли десятилетия с тех пор, как они жили, и все-таки он чувствовал свою кровную связь с ними, с сестрами, с добрыми, благородными Вершининым и Тузенбахом. Они поняли бы его, если бы он рассказал им о своих делах и заботах. А Соленый с его ущемленным самолюбием, с его неполноценностью и стремлением утвердить себя там, где для него не было места, — боже мой, да он, Коншин, каждый день сталкивается с такими людьми у себя в Институте! На концертах он подчас ловил себя на том, что и слушает и не слушает музыку, думая о себе. Так и теперь, не пропуская ни одного слова из того, что происходило на сцене, он думал о том, какие бессмысленные, никому не нужные унижения приходится ему переносить только для того, чтобы заниматься своим делом. Но он думал и о судьбе, подарившей ему Машу, когда он уже почти был уверен, что его ждет одинокая старость. «Неужели пройдет время — и я забуду наслажденье этого вечера? — думал он. — Это блаженное неодиночество, от которого даже теперь, в театре, на людях, сладко кружится голова?»
В антракте его и Машу не оставляло праздничное настроение. Первый акт понравился, и Коншин, смеясь, заметил, что берет назад свои парадоксы.
— Как хорошо, что Ирина танцует вальс. Ведь это день ее именин и надо радоваться, даже если не очень хочется. В первой картине все кажется немного бессвязным, но потом начинаешь верить, что это не бессвязность, а отношение сестер к тому, что происходит в доме.
— И в мире.
— Да, — согласился Коншин, снова начиная бессознательно любоваться Машей, которая была такая же, как дома, но и какая-то еще, не забывшая, что она нарядно одета. — Ты знаешь, я впервые понял, что эта пьеса — история дома, из которого сестры уходят одна за другой. И потом, я все время чувствую их близость ко мне, точно Тузенбах или Ирина — мои родственники, которым важно, что со мной происходит. Может быть, не родственники, это смешно, но, во всяком случае, близкие люди.
— А у меня нет этого чувства. Я смотрю и думаю: «Так вот как все это было».
— Но было?
— Да.
— Так что Чебутыкин не прав, когда он спрашивает: «А может быть, нас нет?»
Маша засмеялась.
Коншин ушел покурить и, возвращаясь, еще на верхних ступеньках лестницы увидел, что рядом с Машей стоит незнакомый молодой человек.