Вторая книга - Надежда Мандельштам
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда-нибудь вспомнят одну десятимиллионную тех, кто погиб в тюрьмах и лагерях, но этих - не подвергшихся аресту и умирающих у себя дома - не вспомнит никто, потому что они пошли на компромисс. Теоретически я знаю, что идти на компромисс нельзя, но разве я решусь посоветовать хоть кому-нибудь отказаться от компромисса, бросить на произвол судьбы детей и кинуться в бездну... Единственное, что я могу сказать: не рожайте детей в этом чудовищном мире. Идиотский совет, потому что дети продолжают рождаться, хотя и в гораздо меньшем количестве, чем раньше, а именно ради них люди идут на компромиссы! Советов давать нельзя, можно только плакать, но я бесслезная, и для меня выхода и облегчения нет.
Если сложить все недожитые жизни и загубленные годы, получится огромный обвинительный акт, только предъявить его некому, потому что действовали не люди, а машина. Люди же подчинялись приказам, сигналам и ритмам саморазвивающегося механизма, в который в незапамятные времена была вложена чудовищная программа.
В данный момент никто не знает, исчерпан ли заряд, приводивший машину в движение. Возможно, мы живем в минуту ослабления и перерыва, который завтра кончится, и все начнется сначала. Я знаю только одно: скорее всего, машина заработает не в прежней форме, а найдутся новые доводы и новые слова, чтобы совершать новые преступления и довести начатое до логического конца. Доводы покажутся спасительными, и люди ухватятся за них, не догадываясь, что они ведут к тому же, что прежние. Это случится потому, что нет критериев для оценки теорий, доводов и поступков. Искусственно критерии не насаждаются. Они плод глубокой внутренней работы каждого отдельного человека, и хорошо, если эта работа ведется множеством людей, а не разрозненными единицами. Я предчувствую, что появятся ловкачи, которые отполируют свои доводы так, словно они согласуются с высшими критериями. На самом же деле все окажется трухой и липой. Куда ни кинь, всюду петля и яма. Мы еще не расплатились за миллионы компромиссов и за роковую утрату критериев. Расплата впереди. Ее, кажется, не миновать.
Оправданье времени
Я долго служила, зарабатывая черствый кусок хлеба, и каждую осень по возвращении из отпусков безропотно - по первому требованию - записывалась в философский кружок. Это называлось "повышать квалификацию" и требовалось ото всех, кто хотел получать зарплату. Из года в год в меня вдалбливали четвертую главу "Краткого курса", и, поскольку кружки для преподавателей вузов принадлежали к "повышенному типу", руководитель, выделенный кафедрой философии, походя расправлялся со всей мировой философией. Канту иногда уделялось целых двадцать минут. (Гегеля ставили с головы на ноги[518], а Платона изредка поминали, зато уважали греческих материалистов, рассказывали про летящую стрелу и что все течет[519]...) Над Кантом посмеивались и уничтожали его вместе с категорическим императивом. В официальной идеологии злосчастный императив замещался, кажется, классовой солидарностью, а на практике человековеды, которые управляли нами, делали ставку на инстинкт самосохранения и разумный эгоизм, придуманный одной из веток русской литературы. Впрочем, я могу ошибиться и по привычке подарить приоритет нашей литературе, даже если разумный эгоизм зародился не у нас, а на Западе. Где бы он ни зародился, радости от него мало.
Во второй половине пятидесятых годов "Четвертая глава" поблекла и отношение к Канту стало мягче, но в те баснословные времена никому бы не пришло в голову, что у человека есть душа, и каждый знал, что ходит на кружок из чувства самосохранения. Воспитание давало отличные плоды. Кружковцы поднимали руку и ловко отчеканивали заученные формулы Многие и сейчас щеголяют той самой эрудицией и на пересмотр не решатся. Зачем тратить силы, когда все и так ясно...
В те горестные дни категорический императив[520] действительно казался нелепой выдумкой кабинетного ученого, который даже не нюхал жизни. Каждый спасался поодиночке, жил затаившись и в любом соседе или сослуживце видел потенциального доносчика и губителя. В таких условиях обнаружить доброе начало в человеке почти невозможно, но все же оно было - уничтожить его нельзя. Из всех живых существ только человек способен на преступление, но никто, кроме человека, не может побороть инстинкт само-сохранения и тем самым стать человеком. Как бы мало ни было таких людей, самый факт их существования вселяет надежду. Он означает, что мы еще люди и способны подчинять первичные инстинкты чему-то высшему, что в нас заложено и только приглушено шумом текущей жизни.
Для меня особенно дороги те случаи, которые совершаются естественно, без позы, без слов и деклараций. Человек в нашу эпоху - тварь дрожащая, и в герои ему лезть не пристало. Все высокие понятия - доблесть, геройство, правда, честь - превратились в казенные штампы. Они отданы на потребу газетной швали и ораторам, которые произносят пылкие речи, согласовав предварительно каждое слово с начальством. Высокие слова полностью обесценены, и в том случае, который внушает мне надежду, их нет и в помине. Речь пойдет об упрямой девчонке[522], не пожелавшей покориться обстоятельствам и довериться инстинкту самосохранения. Девчонка эта, видимо, производила впечатление на людей, столкнувшихся с ней в лагерных бараках. Она промелькнула в книжке Е.С.Гинзбург. В камере в Бутырках немка демонстрировала шрамы от избиений в гестапо и другие, появившиеся во время допросов на Лубянке. Сокамерницы, принадлежавшие на воле к несгибаемой железной когорте, сразу зачислили немку в число "агентов империализма". Гинзбург хотела вступить с ними в спор, но ее остановила совсем молоденькая девочка: "Не спорьте с ними. Вы же видите, какие они фанатички..." Девочка эта сохранила разум и еще нечто другое, и это определило ее судьбу на многие годы.
Н.Н. попала на Лубянку совсем молодой, в сущности девочкой. Причин к тому было много: происхождение одновременно дворянское и революционное, биография - она родилась и выросла за границей среди эмиграции дореволюционного периода - и главное - характер, открытый и вольнолюбивый. Любой из этих пунктов мог привести к гибели и был равносилен уголовному преступлению. В некоторых случаях все же беда проходила мимо - всех не пересажаешь. Ведь брали тех, кто попадался под руку, в поучение прочим. Иного человека за дурной характер отправляли в лагерь, а другой оставался дома. Все зависело от удачи и от случайности. Удивительно, что многие из уцелевших не сознавали, как им повезло. Террор в том и заключается, что берут кого попало для острастки оставленных на воле. Н.Н. не повезло - ее посадил милый юноша, наверное партнер по танцам или другим развлечениям. Юноша был из интеллигентнейшей семьи легально-марксистского толка. Вероятно, он с детства наслышался про разумный эгоизм[521] и, вызванный на Лубянку, применил там свои теоретические идеи. Проще говоря, он не устоял перед угрозами и обещаниями и продал чуть знакомую барышню. Для этого требовалось немного: назвать фамилию, адрес, круг знакомых и повторить две-три сказанные фразы. Если такой юноша обладал нежной душой, он мог утешать себя тем, что никаких преступлений барышни не знал и потому выдать ее не мог. Он просто заметил, что Н.Н. болтала в гостях с таким-то (может, даже с иностранцем) и сказала ему, юноше из хорошей семьи, то-то... Для успокоения собственной совести юноша подобные вещи доносом имел право не считать... Про него я знаю, что жизнь он прожил спокойно, репрессиям не подвергался и, встретив в новой эпохе возвращенную и реабилитированную Н.Н., никакого смущения не обнаружил. Н.Н. по свойственному ей легкомыслию не стала поминать прошлого и только рассказала нескольким друзьям про приятную встречу.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});