Отныне и вовек - Джеймс Джонс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я не предлагаю никаких рецептов, как это увязать со структурой общества будущего. — Мэллой усмехнулся. — Но до конца двадцатого века кому-нибудь придется об этом подумать. Кстати, отчасти потому я и не женюсь.
Было в Джеке Мэллое что-то такое, в самой глубине его дерзких мечтательных глаз, что не возьмешь ничем. Он никогда не расставался с книгами, он продолжал читать. И хотя побывал в стольких краях, перепробовал столько ремесел, узнал стольких женщин, для него по-прежнему не было ничего дороже Америки. Штаты — это было его родное, он верил в эту страну и знал: его место там.
В тридцать два года Джек Мэллой вернулся на родину. За плечами у него был одиннадцатилетний опыт матросской службы на гражданских судах дальнего плавания, но он записался в армию. Он хотел быть в армии, когда начнется война. Он по-прежнему много читал.
— Мне кажется, уоббли подошли к цели ближе всех, — говорил он. — Их никогда по-настоящему не понимали. Они были смелые люди, и, что еще важнее, у них было доброе сердце. Их подвела не столько концепция, сколько ошибочный метод. А кроме того, я считаю, для них тогда еще не пришло время. Я фаталист. Если веришь в логику эволюции, можешь быть только фаталистом.
Я много об этом думал. Христос вряд ли сумел бы чего-то добиться, не будь до него Исайи, и даже Мартин Лютер не далеко бы ушел без Эразма Роттердамского. Мне кажется, уоббли были пророками и предтечами новой религии. А новая религия нам необходима, видит бог. Чему ты так удивляешься? Попробовал бы, как я, заняться изучением эволюции религий, ты бы не удивлялся. Только надо подходить к религии с той же меркой, что и к явлениям природы, а не искать что-то сверхъестественное или мистическое.
Ты думаешь, религия — это нечто постоянное? Нечто непоколебимое, цельное и изначально окончательное? Религия эволюционирует. Она вырастает из необходимости, как и любые другие явления природы, и подчиняется тем же естественным законам. Религия рождается, взрослеет, производит на свет детей, в том числе побочных, и умирает.
Любая подлинная религия возникает и развивается по одному и тому же логическому стереотипу. Сначала появляются пророки и взращивают новую религию на перегное старой. Каждому Христу необходимы свой Исайя и свой Иоанн Креститель, чтобы они расчистили ему дорогу. Ты как-нибудь займись этим, почитай. Принцип всегда один и тот же, увидишь.
Каждая новая религия зарождается на самом дне общества, среди блудниц, мытарей и грешников. И это логично: она и должна зародиться среди недовольных. Тем, кто своей жизнью доволен, новые идеи не навяжешь.
И каждая религия обрекает своих первопроходцев на мученичество. Это — испытание естественным отбором. Если новая религия достаточно сильна, она, несмотря на гонения, одерживает верх и продолжает победное шествие К славе.
А потом, после полной ее победы, бывшие довольные (те, что из страха подвергали гонениям недовольных) с невинным видом примазываются к победителям, движимые тем же страхом, который когда-то заставлял их эту новую религию преследовать, и так происходит со всеми религиями без исключения.
И вот тут-то любая религия начинает умирать. Когда император Константин принял христианство, потому что оно выиграло ему войну, и провозгласил его государственной религией империи, он тем самым одновременно оповестил мир о неизбежном упадке и гибели христианства.
Чем сильнее религия, тем медленнее она идет к победе, тем медленнее умирает и тем больше у нее побочных отпрысков. Но все религии всегда проходят один и тот же путь, в той же логической последовательности, шаг за шагом.
Их предрекают, они появляются, побеждают, их узаконивают, они вырождаются и умирают. Перед религией, сделавшей свое дело, высказавшей свое кредо и преподавшей свой урок, открыт только один путь — под уклон. Она обязательно разваливается и отмирает, чтобы освободить место своей молодой преемнице, которая возьмет на вооружение старухин опыт, переосмыслит его и обогатит, как когда-то поступило христианство с иудаизмом.
Действительно, в чем была суть иудаизма? — Он увлекся и повысил голос. — Иудаизм учил, что Бог — нечто устойчивое и неподвижное, как Земля, вокруг которой вращается Вселенная, нечто неизменное, всегда только наказывающее и карающее. Иудаизм учил десяти заповедям.
Так, хорошо.
А что сделало христианство? Христианство взяло иудаизм и слегка его преобразовало. Оно тоже вначале учило, что Бог— нечто устойчивое и неизменное, но устойчивое, как Солнце, вокруг которого вращаются и Земля и Вселенная; некий более удаленный, но все такой же неизменный, хотя и более обезличенный Центр. Христианство преобразовало вечно наказывающего и за все карающего Бога в Бога вечной любви и всепрощения, который наказывает зло, только когда у него нет другого выхода. Христианство заменило десять заповедей Нагорной проповедью.
Так, хорошо, а какой же будет следующий шаг? Что подскажет логика развития дальше? Разве не может теперь возникнуть религия, которая станет учить, что Бог отнюдь не постоянная величина? Что если и есть Бог, то это нечто вечно изменяющееся? Что ни Земля, ни Солнце не могут быть неизменными, устойчивыми центрами и что вообще нет Центра, а, как утверждает Эйнштейн, Вселенная попросту замкнута в пространстве-времени, где и Земля и Солнце — незначительные частицы и где все в постоянном движении и бесконечно изменяется? Разве не может новая религия учить, что Бог отнюдь не что-то раз и навсегда застывшее, а наоборот — вечное движение и эволюция? Что Бог никогда не бывает одинаковым?..
Когда Мэллой заходил в своих рассуждениях так далеко, он разговаривал с Пруитом уже совсем не для того, чтобы отвлечь его от мыслей об Анджело. Он был целиком захвачен собственными мыслями и развивал теорию, подчинявшую себе всю его жизнь. Дерзкие глаза мечтателя больше не узнавали в собеседнике Пруита и не помнили человека по имени Анджело. Но, как ни странно, в такие — только в такие — минуты, когда эти глаза завораживали, а мягкий ласковый голос все говорил и говорил, Пруит действительно отвлекался от всего настолько, что забывал про Маджио.
— Ты понимаешь, что из этого следует? Если Бог скорее неустойчивость, чем устойчивость, если Бог — движение и эволюция, тогда отпадает необходимость в доктрине прощения. Ведь самый факт существования такой доктрины подразумевает, что какие-то поступки заведомо недозволены — отсюда и первородный грех. Но если эволюция. — это развитие методом проб и ошибок, то как могут ошибки быть недозволенными? Ведь они этому развитию только помогают. Разве у матери возникает потребность простить ребенка за то, что тот наелся зеленых яблок или притронулся к раскаленной плите? Ты любил кого-нибудь или что-нибудь по-настоящему? Скажем, женщину. Ты когда-нибудь любил женщину? Если хоть раз любил по-настоящему, то ведь даже не задумывался, прощать что-то или не прощать. Ты все принимал, как оно есть, верно? Даже если от этого страдал. Мы не ощущаем потребности прощать тех, кого любим. Прощают тех, кого не любят.
Если любишь, то даже не задумываешься, прощать или не прощать, — повторил Мэллой. — Можно из-за чего-то ссориться, закатывать скандалы, пускать в ход все, только бы переделать любимого человека. Но когда буря утихает и ты видишь, что ни черта ты никого не переделал, ты продолжаешь принимать все, как есть. И тебе даже не приходит в голову сказать себе — или ей, или им, — что ты прощаешь, не такой уж ты праведный и самодовольный ханжа.
В этом и заключалась суть философии Джека Мэллоя, суть его религии, его кредо. Годы в рядах уоббли, годы дальних плаваний, женщины, к которым его приводила любовь, армия— все было сплавлено в одной сверхконцентрированной капле, в квинтэссенции жизненного опыта, призванной помочь его попытке объяснить все на свете. Он неизменно возвращался к своей теории снова и снова. Он не мог не говорить о ней. Она значила для него слишком много. Но все у него всегда сводилось к одному и тому же: над прежним Богом суровой кары и над сменившим его новым Богом всепрощения стоит еще более новый Бог всеприятия, Бог любви, не унижающейся до потребности прощать, Бог, который не видит Зла, не слышит Зла и не говорит о Зле, просто потому что Зла не существует.
И в этом-то была разгадка тайны, занимавшей Пруита, — тайны безграничного авторитета Мэллоя в тюрьме, тайны его великодушия, перед которым преклонялся даже такой архициник, как Банко.
Джек Мэллой был способен любить людей, потому что с самого начала допускал, что друзья его бросят, враги причинят боль, а вожди предадут. Он считал, что это естественное проявление человеческой природы, а вовсе не подлежащее осуждению вероломство.
Если Джек Мэллой о чем и жалел, то лишь о том, что родился слишком рано. Он родился во времена пророков, а не в век Мессии.