Преступление в Орсивале - Эмиль Габорио
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
- А что с мадемуазель Лоранс?… - дрожащим голосом спросил судья.
Батист приосанился и закатил глаза.
- Ох, не надо об этом, господа! - простонал он. - Не надрывайте душу!
Не слушая его больше, мировой судья и доктор поспешно пошли к дому.
Лекок последовал за ними. Свой саквояж он сунул Батисту со словами: «Отнеси-ка это домой к судье, да пошевеливайся», отчего слуга, которого никогда не бранят, задрожал и припустил во весь дух.
Когда в доме беда, ее роковые приметы бросаются в глаза с порога. Во всяком случае, так всегда кажется тем, кто заранее предупрежден о случившемся.
Когда папаша Планта и врач пересекли двор, им почудилось, будто в этом еще вчера гостеприимном, веселом, оживленном доме появилось нечто зловещее.
В окнах верхнего этажа мелькали огни. Домочадцы суетились вокруг Люсиль, младшей дочери г-на Куртуа, - у нее была истерика.
В вестибюле на нижней ступеньке лестницы сидела девочка лет пятнадцати, горничная Лоранс. Она плакала навзрыд, по-деревенски закрыв лицо передником.
Здесь же в растерянности застыли несколько слуг, не понимающих, что делать, куда деваться.
Дверь в гостиную, скудно освещенную двумя свечами, была распахнута настежь. В большом кресле у камина полулежала г-жа Куртуа. В глубине комнаты, перед окнами, выходящими в сад, на кушетке был распростерт г-н Куртуа.
С него сняли сюртук и в спешке, когда, спасая ему жизнь, отворяли кровь, разрезали рукава сорочки и фланелевой фуфайки. На его обнаженных руках белели повязки, какие накладывают после кровопускания.
У дверей со смущенным видом стоял невысокий человечек, одетый, как зажиточный ремесленник из парижского предместья. Это был костоправ Робло, которому велели остаться на случай нового приступа.
Появление папаши Планта вывело г-на Куртуа из горестного забытья, в которое он был погружен.
Он встал, пошатываясь, подошел обнять старика судью и бессильно припал к нему на грудь.
- Ах, друг мой, как я несчастен, как несчастен! - повторял он душераздирающим голосом.
Беднягу мэра было не узнать - так он переменился. Еще недавно это был счастливец с улыбчивым лицом и самоуверенным взором, чей облик, словно бросая вызов всему свету, неоспоримо свидетельствовал о важности и благополучии. За несколько часов он постарел лет на двадцать.
Он был сломлен, раздавлен, и мысль его беспомощно блуждала в темном лабиринте скорби. Без конца он твердил одно и то же бессмысленное слово:
- О я несчастный! Несчастный!
Поддержать его в этих приступах отчаяния мог, пожалуй, только мировой судья, сам испытавший в жизни много горя.
Он подвел г-на Куртуа к кушетке, сел рядом с ним, взял его руки в свои и попытался хоть немного умерить его скорбь. Он напомнил несчастному отцу, что у него осталась жена, спутница жизни, которая вместе с ним будет оплакивать дорогую покойницу. А младшая дочь - ведь ей тоже нужна отцовская любовь и забота!
Но г-н Куртуа, казалось, ничего не слышал.
- Ах, друг мой, вы еще не все знаете, - простонал он. - Если бы она скончалась здесь, среди нас, окруженная нашей заботой, до последнего вздоха согретая нашей нежностью, - наше отчаяние было бы безгранично, и все же нам было бы куда легче, чем теперь. Если б вы знали, если б вы знали…
Папаша Планта вскочил, казалось, он был потрясен этими словами.
- Но кто бы мог подумать, - продолжал мэр, - что ее ждет такая смерть! О моя Лоранс, некому было услышать твой предсмертный хрип, и некому было тебя спасти! Что ты с собой сделала, такая молодая, такая счастливая! - Он выпрямился и с леденящим отчаянием в голосе воскликнул: - Поедем со мной, Планта, надо отыскать ее тело в морге!
Но тут же бессильно опустился на кушетку, повторяя шепотом зловещее слово:
- В морге…
Все свидетели этой тягостной сцены безмолвно застыли, затаив дыхание и не смея шелохнуться.
И только сдавленные стоны г-на Куртуа да рыдания маленькой служанки на лестнице нарушали тишину.
- Вы знаете, что я ваш друг, - негромко проговорил папаша Планта, - ваш лучший друг. Так доверьтесь мне, расскажите все, облегчите душу.
- Ну хорошо, - начал г-н Куртуа, - знайте же…
Но слезы душили его, и он не мог продолжать. Тогда он протянул папаше Планта измятое и залитое слезами письмо и сказал:
- Прочтите… Это ее последнее письмо…
Папаша Планта приблизился к столу, на котором стояли свечи, и с трудом, поскольку чернила во многих местах расплылись, начал читать:
«Дорогие, любимые родители!
Заклинаю вас, простите, простите вашу бедную дочь за то горе, которое она на вас обрушит.
Увы! Я виновна, но, боже правый, как ужасно я наказана!
В минуту увлечения, обманутая роковой страстью, я забыла все - пример и наставления моей доброй, святой матушки, священный долг и вашу нежность.
Я не устояла, не устояла перед человеком, который рыдал у моих колен, клялся мне в вечной любви, а теперь покинул меня.
Теперь все кончено, я пропала, я обесчещена. Я беременна и скоро уже не смогу скрыть последствия гибельной ошибки.
О любимые родители, не проклинайте меня. Я ведь ваша дочь и не в силах униженно сносить всеобщее презрение, не в силах пережить бесчестье.
Когда вы получите это письмо, меня уже не будет в живых. Я уеду от тетушки далеко-далеко, туда, где никто меня не знает. Там я положу конец и своему позору, и своему отчаянию.
Так прощайте же, дорогие мои родители, прощайте! Почему мне не дано в последний раз на коленях просить у вас прощения?
Моя обожаемая матушка, добрый мой отец, пожалейте вашу несчастную заблудшую дочь; простите меня и забудьте. Пускай Люсиль, моя сестра, никогда не узнает…
Прощайте же, я ничуть не боюсь, честь превыше всего.
О вас моя последняя мысль, за вас моя последняя молитва.
Ваша бедная Лоранс».
Крупные слезы катились по щекам старого судьи, пока он безмолвно разбирал строки этого отчаянного письма.
Тот, кто знал папашу Планта, заметил бы признаки холодного, безмолвного, жестокого бешенства на его лице.
Дочитав, он хрипло выговорил одно только слово:
- Негодяй!
Г-н Куртуа услышал это восклицание.
- О да! - вскричал он. - Негодяй, низкий обольститель, пробравшийся под покровом тьмы в мой дом, чтобы похитить лучшее мое сокровище, возлюбленную дочь! Увы, она совсем не знала жизни. Он нашептал ей ласковые слова, от которых сильней бьются девичьи сердца, она поверила ему, а теперь он ее бросил. О, если б я знал, если бы знал…
Внезапно он умолк.
Бездну его отчаяния озарила неожиданная мысль.
- Нет, - произнес он, - где это видано, бросить ни с того ни с сего прелестную девушку из хорошей семьи, да еще с приданым в миллион! Во всяком случае, на то должны быть серьезнейшие причины. Когда проходит любовь, остается корысть. Бесчестный соблазнитель был несвободен, он был женат. Негодяй не может быть никем иным, как графом де Треморелем. Вот кто убил мою дочь!…
Угрюмое молчание окружающих свидетельствовало о том, что им пришла в голову эта же мысль.
- В каком же я был ослеплении! - воскликнул г-н Куртуа. - Принимал этого человека, от всей души пожимал ему руку, звал своим другом. Да, он заслуживает самой страшной мести, и я ему отомщу! - Но тут он вспомнил о преступлении в «Тенистом доле» и с безнадежностью в голосе продолжал: - Нет, даже отомстить я не могу. Не могу убить его своими руками, продлить его муки, услышать, как он молит пощады. Он мертв, погиб от руки убийцы, менее бесчестного, чем он сам.
Напрасно доктор и папаша Планта пытались успокоить несчастного мэра: он все говорил, приходя в возбуждение от звуков своего голоса:
- Ах, Лоранс, любимая моя девочка, почему ты мне не доверилась? Ты боялась моего гнева, но разве может отец перестать любить родную дочь? Если бы ты погубила свое доброе имя, опустилась, скатилась на самое дно, я все равно любил бы тебя. Разве ты не моя дочь? Ведь ты - это я сам. Увы, ты не знала, что такое отцовское сердце. Отец не прощает - он забывает. Ты могла бы еще быть счастлива. А твое дитя - что ж, оно стало бы моим. Оно выросло бы среди нас, я перенес бы на него всю нежность, какую питаю к тебе. Твое дитя - это ведь тоже я сам. Вечером, у камина, я сажал бы его на колени, как сажал тебя, когда ты была совсем крошкой.
Тут он растрогался и заплакал. Перед его взором пронеслись воспоминания о том, как маленькая Лоранс играла на ковре у его ног. Ему казалось, что это было вчера.
- Дочь моя, - вновь заговорил он. - Неужели ты боялась людей, их лицемерия, насмешливости, злобы? Но мы уехали бы из этих мест. Я ушел бы в отставку, покинул Орсиваль. Мы поселились бы на другом конце Франции, в Германии, в Италии. С нашим состоянием все это можно было бы уладить. Все! Но нет, у меня миллионы, а дочь моя покончила с собой. - Он закрыл лицо руками, его душили рыдания. - И мы даже не знаем, что с ней сталось. О ужас! Какую смерть она избрала? Ах, дочка, красавица моя! Помните, доктор, и вы, Планта, какие у нее были чудесные волосы, как они красиво вились вокруг лба, а какие огромные сияющие глаза, а пушистые ресницы! Поверите ли, ее улыбка была как солнечный луч в моей жизни. Я так любил ее голосок и губы, ее свежие губки, которые прикасались к моим щекам, когда она звонко целовала меня. Умерла! Погибла! И мы даже не знаем, что стало с ее телом, таким юным и прелестным. Может быть, лежит оно на илистом дне какой-нибудь реки. Как труп графини де Треморель сегодня утром, помните? Вот что меня убивает. О господи, хоть бы увидеть ее, мою дочку, на часок, на одну минуту, хоть бы в последний раз поцеловать ее холодные губы!