Я не тормоз - Нина Дашевская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А в этом твоём интернете нет видео, как ботинки мыть?
У-у-у-у. Как можно быть такой предсказуемой, она же художник! А потом ещё вечером и говорит:
— Может, испечь чего? К тебе же девушка придёт, да, Игнат?
Я чуть не вывалил все эти вещи из шкафа обратно. Ну, я понимаю, абстрактные взрослые. Они — это понятно. Но моя мама! Она же не все! Почему она тоже так плоско мыслит! Убрался — значит, девушка придёт. Не понимают, что у человека могут быть гораздо более интересные вещи в жизни!
— Селезёнка, селезёнка, селе-селезё, лезё! — поёт Лёвка.
— Мам, знаешь, где у человека селезёнка?
Не знает. А ещё взрослый человек, художник!
* * *А потом приехал папа. И купил машину. Я и не знал, что он умеет водить. И он стал меня возить в школу, и из школы, и в художку. То есть вообще везде, как шофёр. И сказал ещё, что как гипс снимут, он меня научит водить. А я не знаю — хочу или нет. Машина круто, конечно. Но мне так хочется ногами уже ходить, бегать!
На Новый год мне сняли гипс, но на ногу наступить ещё было нельзя. И папа увёз нас в Финляндию на неделю. Мы там жили в маленьком домике на берегу озера. И вокруг — никого. Мама с Лёвкой ходили на лыжах (Лёвка неожиданно круто научился на лыжах, сразу поехал). А папа сидел дома и работал. А я тоже сидел и смотрел в окно, на это огромное озеро заледеневшее. И впервые в жизни мне никуда больше не хотелось, так бы сидел и сидел. Ну и труба, конечно. Труба это вещь. Они втроём уходили, а я занимался. А то когда они дома — невыносимо, говорят. Надо потише научиться. А тихо на ней сложно как раз. Если сильно — то сразу какой-никакой, но звук. А подуешь тихо — не берётся, сплошное шипение.
Но вообще мне нравилось и без трубы. Такая совсем-совсем тишина. Сидишь, слушаешь её. Я, кажется, начал понимать, чему хотела научить меня Шолпан.
* * *Он читает и смеётся. Что это?
Мой блокнот. Мне хочется его ударить.
— Это что, твои стихи? — спрашивает он.
— Что ты смеёшься? — спрашиваю я в ответ. Очень тихо спрашиваю. Он меня знает 13 лет. Должен понимать, что это моя ярость. И нельзя шутить с этим.
— Ну, вот это — хаски в консерватории… Извини, ты это всерьёз, что ли?
Я молчу.
— Я и не знал, что ты пишешь стихи, — говорит он примирительно.
— Я не пишу стихов, — отвечаю я. — Я стихов не люблю и не понимаю.
— А… это тогда что?
— Я не знаю, — и это совершенно честно. Я правда не знаю.
— Но это же твоё?
— Да, — отвечаю я. Потом забираю у него блокнот. Он держит крепко, но я прямо выдираю из рук, и он сдаётся. Я прав. Это моё.
— Извини, — вдруг говорит он виновато.
И вдруг, в эту секунду, я перестаю чувствовать злость.
— Я никогда не писал стихов, — говорит он вдруг очень серьёзно, — не умел. А хотел. И вдруг ты… Завидую даже. Извини, я не знал, что это тайна.
— Это не тайна, — говорю я. И зачем-то добавляю почти шёпотом: — и это не стихи.
* * *Минус двадцать.
— Ты с ума сошёл! — говорит мама. — Нашёл время! Заморозишь детей!
Это она не мне говорит, а папе. А он отвечает:
— Минус двадцать — это ерунда. Оправдание.
Я же говорю, он полярник. Полярник-любитель. Тащит нас гулять.
То есть Лёвка сам пойдёт, а меня реально придётся тащить ведь. Но он решил. Спорить бесполезно. Я, кстати, рад. Три дня дома, невыносимо.
Заварил чай в термосе. Крепкий, с сахаром. Ногу мне одеялом замотали, обувь пока нельзя надеть.
— Подождите, я с вами, — говорит мама, и, вздыхая, натягивает лыжные штаны.
Мы спускаемся в лифте, и папа на плече несёт меня вниз по ступенькам, чтобы быстрее.
И вдруг мы видим их. Дворников.
Они сидят в нашем подъезде под лестницей. У батареи. Молча сидят. Как замёрзшие большие птицы. Без крыльев. Совершенно закоченевшие. Они греются тут, в холодном подъезде. И мне как-то жутко от того, что они молчат. Будто нет сил на разговоры. Люди из южных стран, как же им тут холодно!
Папа аккуратно ставит меня на пол, на здоровую ногу.
— Здравствуйте, — говорит он этим людям. Двое поднимают головы, кивают. Остальные так и сидят.
— Ассалому аллейкум, — говорит папа. И добавляет несколько слов на чужом языке.
Головы поднимают все, заулыбались. Ой, молодые совсем; а я думал — старики…
Папа достаёт из рюкзака термос.
— Оставите пустой здесь, — говорит он по-русски.
— Спасибо, — отвечает самый маленький, бородатый. — Какой квартира? Принесём.
Папа отвечает им. Они наливают чай в крышку, идёт пар. Передают друг другу, пока не пьют, просто смотрят на пар, улыбаются. Заговорили тихонько, отмерли.
Мы молча выходим на улицу. Мы идём гулять. Да, я с костылём, но это пройдёт. И я буду ходить, где захочу. А они?…
— Может, новый чай надо нам сделать? — спрашивает мама.
— Ладно, — говорит папа, — зайдём в этот ваш с Лёвкой «Макдональдс».
Лёвка подпрыгивает чуть не на высоту своего роста.
— Это какой язык был?
— Узбекский, — отвечает он.
— Откуда ты знаешь его?… И как ты понял, что они узбеки?…
— Обижаешь, сын. Антрополог я или кто. Языка я не знаю, конечно, но пару слов на многих могу сказать.
И не так-то и холодно эти минус двадцать. Когда ты не голодный и дома тепло.
* * *В школу меня папа привозит, а там я сам скачу с костылём по лестницам, вверх легко; но и вниз научился. А наши мне иногда помогают рюкзак носить.
Мы стоим втроём, с Яшей и Костиком, и чего-то так это смешно. Я вишу на своём костыле, научился так ловко стоять и немного качаться на нём Яшка рассказывает, и мы хохочем.
И вдруг мимо проходит Тонька. И лицо у неё какое-то такое… Нехорошее. Убежала куда-то наверх.
Мы так и трепались, и я даже смеялся, по инерции как-то. А перед глазами Тонька. Чего это с ней?
— Я сейчас, — сказал я и отвалился от них. Костику махнул рукой, что не надо мне помогать, сам.
Поскакал наверх тоже. На последнем этаже никого нет. Я, наверное, выдумал чего-то.
Мало ли у кого какое лицо. Но я же Дине обещал. Присмотреть за ней. На всякий случай попрыгал по коридору, в дальний закуток. Там подоконник. И на нём да, Тонька сидит. В окно смотрит.
— Тонь! Случилось чего?
Послала меня. Ух, как мужик прямо. Да, значит, случилось. И опять в окно смотрит. Не плачет. А как-то даже хуже. Я остановился в двух метрах. А потом шагнул костылём ближе.
— Ты не понял, что ли, Волков? Вали!
— Тонька! Ты совсем уже, что ли?!
И она заплакала. Ну, так. Глаза помокрели. У Тоньки?! Завопил звонок. Опоздали, всё равно уже. И я её обнял. Не понял, как так вышло. Взял и обнял. Как-то испугался за неё очень. И она… Обнялась. Ну, не отпихнула меня.
А потом отпихнула всё же, костыль отлетел.
— Уйди. Не понимаешь?!
— Костыль подними мне, — попросил я. Тоже, кстати, способ. А чего она вообще. Человек без ноги, а она пихается.
Подняла, сунула в руки.
— Извини, — сказала. — Только не вздумай сказать кому. И не лезь больше, получишь.
— Тоня, — сказал я. — Я не лезу. Ты же не дура, понимаешь. Мне просто… Я не лезу. Но мне на тебя не наплевать, понимаешь? Понимаешь, нет?
— Правда не наплевать? — вдруг шёпотом спросила она.
— Правда, — сказал я.
— Тогда… Игнат. Не смей больше лезть. Терпеть не могу. Ведь по фейсу можно схлопотать. Просто… посиди со мной. Хреново мне.
— Я вижу, — сказал я.
Мы сидели на окне. Молча. Весь урок. А потом пошли на перемену, как обычно. И на физику. И никто меня не спросил, где я был, только Заяц моргнул — всё нормально? Я кивнул. И Тоньку тоже никто не спросил, ну, кому какое дело до неё.
Вечером пришла эсэмэска с незнакомого номера. «Спасибо». И всё. Так и не знаю, Тонька это или нет.
* * *Маме предложили работу. То есть настоящую работу. В другом театре. Сделать спектакль, детский. Но самой. Быть не подхвате, а — художником спектакля. Она, оказывается, давно хотела. И давно рисовала. И у неё в компьютере есть папки. Такие, незаконченные.
Декорации для сказок Андерсена, например. Или для «Трёх Апельсинов» Прокофьева, это опера такая. Там у неё всё — и костюмы, и декорации, и занавес. Но так, наброски. А тут предложили. Целиком сделать. Современную пьесу.
— Не знаю, не возьмусь, — сказала она. Мы сидели ночью на кухне. Вдвоём. Папа опять уехал. И она показывала мне свои работы. А я и не знал, что она правда, правда так давно мечтает об этом: сделать самой.
— Почему нет?
— Не знаю, Игнат. Не потяну пока. Надо же сосредоточиться. Только на этом. А времени мало совсем. Ведь тот, другой художник, отказался именно потому, что и времени в обрез, и денег нет… И выйдет, как в сельском клубе. Не хочу так. И больше уже никуда не позовут. И я не могу. Ладно; вот вы вырастете, тогда и начну.
Я вдруг понял, почему.
— Мам. Ты… Ты боишься, да?
— Боюсь, — сказала она. — Да, боюсь сделать плохо. И времени нет…