Деревья-музыканты - Жак Стефен Алексис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Прием был в полном разгаре, когда появились Диожен и Карл. За неимением белых здесь была целая коллекция самых редких экземпляров столь разных этнографических типов, что специалист по гибридизации мог бы собрать богатый урожай интереснейших научных наблюдений. Окруженная старыми ящерицами, старыми попугаихами, всеми жеманными дурами, мадемуазель Дезуазо, по традиции, восходящей к мадам Дю-Деффан, восседала в огромном кресле, обитом облысевшим бархатом; на лице — толстый слой белил, вокруг шеи — зеленая бархотка, на плечах кружевная накидка, ниспадающая до колен; грудь затянута в корсет со стальными пластинками, и к этой иссохшей груди рука прижимает лорнет; платье сшито из голубовато-сизой тафты. Увешанная драгоценностями, вся в кружевах и лентах, точно забинтованная мумия, с отвислой губой и мушкой в уголке рта, она протянула свои морщинистые, унизанные перстнями пальцы сперва Диожену, потом Карлу.
В блестящей мозаике собравшегося в салоне бомонда там и сям мелькали причудливые фигуры живых окаменелостей. Диожен остался возле кресла герцогини, а Карлу, под натиском молодежи, пришлось идти к дряхлому роялю, ввезенному в страну еще при Жефраре[37]. Лицо у Карла было усталое, на душе мрачно и грустно. Конечно! Им просто нужен пианист! Все же он подошел к роялю, резко провел по клавиатуре тыльной стороной руки. Инструмент был в довольно сносном состоянии. Карл бросил насмешливый взгляд на обступивших его людей, сел. В салоне полились звуки «Звездного вальса» Ламота[38]. С дерзкой и горькой улыбкой Карл извлекал из рояля романтические аккорды, то бурные, то умиротворенные. Струны дрожали, точно слабые старушечьи голоса на свадебном пиршестве. Несколько нот, совершенно расстроенных, детонирующих, искаженных, придавали вальсу старомодный и трагический оттенок. Несмотря на почтенный возраст инструмента, музыка гулко отдавалась в зале. Сборище марионеток отодвинулось куда-то далеко, Карл видел всех смутно, точно их скрывала полупрозрачная завеса; он летел в небесах, срывая звезды в черной тьме тропической ночи. На крыльях ветра парил он над морем, а внизу сверкали огни и пенились белые гребни прибоя.
Раздались жидкие аплодисменты, но Карл ничего не слышал. Он просидел несколько минут неподвижно, свесив руки, уставившись в одну точку. Вокруг шептались. Даниэль Деллегрини, молодой рыжеволосый мулат, тихонько зубоскалил:
— Осторожно! Абобо! В этого прелестного негра вселилась Африка!.. Тсс... Осторожно!..
Вдруг он умолк: мимо проходил Диожен. Карл опять поднес руки к клавиатуре. Он начал было играть «Гимн Солнцу» Жюстена Эли, потом, откинув с вызывающим видом голову, заиграл allegro. Стиснув зубы, он вырывал из рояля звуки пылкие и стремительные, говорившие о радостях минувшего, о танцах королевы, о ее смерти и перевоплощении. Зазвучали ритмы прекрасного древнего Аити; верный духу прошлого, музыкант придал им хмельное буйство плясок короля Остро[39] и его принцев, одетых в расшитые белые туники... Вплелись отрывистые быстрые такты плясовых мотивов, а за ними ликующая юность запела «Занми манманан»...[40]
Подошел Невер и сказал, поздравляя с успехом:
— Вы играли прекрасно... Прекрасно... Но, быть может, мои гости предпочли бы нечто вакхическое из эпохи Регентства, а еще лучше — хорошую танцевальную музыку...
Карл не ответил. Он посмотрел на окружавшие его лица, удивленные, равнодушные или сердитые. Потом встал и пошел прочь, прокладывая себе дорогу в толпе гостей. Несколько человек отвернулись, стараясь скрыть злую усмешку. У окна Карл встретился взглядом с двумя сверкающими черными глазами, смотревшими на него в упор. Темные тени вокруг глаз говорили о частых слезах; зрачки горели огнем. Лицо было округлое и чистое, как кайемит[41]. Незнакомка ответила на взгляд Карла улыбкой. Тогда Карл, недовольный своей простодушной откровенностью, ибо за роялем он выдал себя, раскрыв в музыке свои заветные чувства, — тоже улыбнулся. Улыбка была насмешливая, злая, вызывающая. И все же первым отвел взгляд он, а не прекрасная незнакомка.
В салоне опять поднялся гомон. Барышни затараторили, обсуждая последнюю пластинку Тино Росси, фильм «Разносчица хлеба», романы Мориса Декобра, болтая о всяких пустяках. Молодые люди налегали на коктейли и пунш. Господа зрелого возраста занимались высокой политикой. Окруженная целой ротой старых жеманниц, наперебой чесавших свои ядовитые языки, мадемуазель Дезуазо млела от удовольствия. И вдруг произошло то, что неизбежно должно было произойти. Герцогиня в переливчатом, синевато-сизом шелку так ерзала в кресле, а ее приятельницы с такой силой навалились на спинку этого деревянного трона, что он не выдержал и с треском развалился на куски. Все кинулись выручать старуху, которая барахталась на полу среди своих разметавшихся юбок, шалей, оборок, панталончиков и витых ножек несчастного кресла, извергнувшего из своего нутра комья конского волоса и трухи. Преподобный Диожен Осмен не мог сдержаться и разразился смехом, раскатистым, непристойным, с хрипом, присвистом, икотой, с каким-то кудахтаньем, которое, возникая на миг, тонуло в каскадах и всхлипываниях всех тонов и оттенков. То был стихийный, неодолимый смех, смех откровенный, простонародный и такой неистовый, что лицо Диожена моментально взмокло, словно его облили водой.
Кое-кто захихикал было — и тут же смолк. Почтенное собрание сковала ледяная тишина. Супруга префекта поглядела на Диожена, который все еще прыскал, хватаясь руками за живот, и не могла удержать негодующего возгласа «О боже!» Это была катастрофа. Диожен, сконфуженный, потрясенный собственной невоспитанностью, умолк. Зря пропали его многолетние старания подавить в себе здоровую натуру истинного сына квартала Ля-Сьери! Бедняга не знал, куда деваться. За долгие годы, проведенные в католической семинарии, ему ни разу не приходилось смеяться таким смехом. Ах, черт побери, да как он мог утратить достоинство, подобающее его сану! И до такой степени забыться!
Даниэль Деллегрини весь трепетал. Он испытывал обычно почти физический страх перед теми из своих соотечественников, которые принадлежали к явно негроидному типу; они напоминали ему, что и он принадлежит к этой презренной расе. Он не мог им простить, что и в его жилах течет негритянская кровь, которую он считал позорной для гаитянской нации; из-за них ему трудно было объявить себя белым — креолом, в крайнем случае с примесью индейской крови. Он обрадовался оплошности, совершенной Диоженом, и пошел на подлость, заставив несчастного семинариста испить горькую чашу до дна.
— Отец Осмен еще не понимает, как можно и как нельзя смеяться в салоне мадемуазель Дезуазо. Ему не знакомы правила учтивости, и поэтому надо его простить! — провозгласил Деллегрини. — Обвиним лучше тех, кто, желая спасти свою душу и укрепить спои политические позиции, навязал нам общество грязной свиньи!.. Как будто сутана может скрасить плебейскую рожу!..
На губах гостей зазмеились улыбки. Сторонники «улучшения породы» взяли реванш. Невер мгновенно измерил всю глубину опасности. Не желая терять расположение Леони и Эдгара Осменов, он одернул заносчивого мулата:
— Дорогой Деллегрини, я не вижу ничего серьезного в этом мелком происшествии. Вы, конечно, прекрасно знаете все правила светского этикета и получили самое тонкое воспитание, но все же я попросил бы вас не издеваться над моими гостями... Преподобный отец Осмен и его брат — наши друзья...
Мадемуазель Дезуазо поняла своего племянника. Она улыбнулась господину Деллегрини и взяла под руку отца Осмена.
— Прошу к столу, друзья мои, — сказала она.
Вся эта сцена восхитила Карла. Вдруг он почувствовал осторожное прикосновение чьей-то руки. Обернулся и увидел совсем близко все те же черные глаза, горевшие еще более ярким огнем. «Пойдем отсюда, — говорили глаза, — пойдем, брось этих марионеток, пойдем, я жду тебя...» Но Карл уже давно решил, что обязан играть роль насмешника и циника, принадлежащего к богеме и ни во что не верящего. На презрение, которое выказывало ему «хорошее общество», он хотел отвечать еще большим презрением. Он и сюда-то пришел только для того, чтобы втайне потешиться над нелепым спектаклем, бросить вызов этим жалким паяцам. Он судил о них с пристрастием озлобленного человека и даже был несправедлив — считал, что в этой блестящей пустыне нельзя найти ни единого живого ростка. Диожен нечаянно совершил то, что Карл мечтал сделать сам и чего он не сделал лишь из уважения к своей матери. Вот почему поэт стойко выдержал устремленный на него нежный взгляд и, напустив на себя надменность, всем своим видом, казалось, говорил: «Я выше всех вас, я всех вас презираю, что бы вы там о себе ни думали, я отказываю вам в правах на мое сердце. Я не делаю никаких исключений — все вы ничтожества! В лучшем случае вы, женщины, — миловидные заводные куклы, совершенно бесполезные и не способные пробудить во мне ни малейшего интереса. Я даже не презираю вас... Я просто не желаю вас знать!»