На «Варяге». Жизнь после смерти - Борис Апрелев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однако, несмотря на все, непрерывный треск пневматических зубил, грохот молотков массы рабочих на судах Отряда показывали, что дело подготовки его к походу двигается вперед.
Совместными усилиями офицеров и команд, полным напряжением всех мастерских Владивостокского порта удалось приготовить к дальнему походу машины и котлы, произвести нужные переделки по части артиллерии, насколько возможно оборудовать по современному боевые рубки и переделать жилые помещения для команд.
Так как боевой запас и кое–какие механизмы еще не прибыли из Петербурга, то адмирал решил закупить в Японии целый ряд недостающих мелочей. По одной только артиллерийской части требовалось: 3 амперметра, 6 мегеров, (для испытания изоляции), 3 батареи элементов, 3 ламповых реостата, 150 огнетушителей, 150 аккумуляторных фонарей, запасного провода, слесарный инструмент, ударный и гальванические трубки Для закупки всего этого материала была назначена комиссия под председательством командира «Варяга», в состав которой вошли: помощник флаг–капитана по строевой и распорядительной частям старший лейтенант барон Клодт фон Юргенсбург, ревизор «Варяга», старший минный офицер «Пересвета», инженер из порта, один чиновник порта и я.
Заказали места на отходящем в Цуругу японском пароходе «Хозан–мару».
На «Пересвете» в адмиральском помещении было собрано совещание всех специалистов со всех трех кораблей, чтобы еще раз проверить списки всего того, что нужно закупить в Японии.
Накануне отхода «Хозан–мару» в Цуругу команда «Вярага» и «Чесмы», гулявшая на берегу, принесла на корабли и передала офицерам несколько пачек прокламаций, отпечатанных от имени партии социал–демократов — большевиков с пораженческими призывами:
«Поражение Царской России есть победа революции», «Долой войну», «Долой Царских офицеров–опричников», «Да здравствует социализм» и т. д.
Это были первые цветочки «великой и бескровной» — ягодки ее наш несчастный народ видит теперь.
На вопрос, кто им дал эти прокламации, матросы угрюмо ответили: «Какие то вольные жидочки».
Когда об этом случае было заявлено коменданту крепости, последний пожал плечами и сказал, что уж несколько месяцев, как казармы и рабочие районы Владивостока забрасываются массой подобных летучек, но что место, где они печатаются, так пока и не найдено, а ловить «вольных», которые их разбрасывают, — это значит прибегнуть к слишком жестоким мерам — ибо крепость на военном положении и все подобные дела должны разбираться военными судами [85].
Невольно мысль моя переносится к нынешнему времени, и хочется спросить: «Что было бы, если бы сегодня во Владивостоке кто‑нибудь стал разбрасывать прокламации? Как бы на это реагировало ГПУ?
Почему при «кровавом царизме» комендант крепости не решался арестовывать людей, подрывающих власть, боясь подвести их под военный суд, который мог бы приговорить их к смертной казни?
Почему в нынешнем СССР, где «отменена» смертная казнь, тысячи невинных людей подвергаются «высшей мере наказания», заключающейся в насильственном отделении души от тела, и притом способами, которые у всех цивилизованных народов считаются варварскими?»
Но, мои дорогие читатели, я боюсь вам наскучить своими вопросами, тем более что вряд ли кто‑нибудь может на них ответить в наше страшное время.
«Хозан–мару», дав три гудка, отвалил от стенки.
Наша комиссия, стоя на верхней палубе, любовалась роскошной панорамой Золотого Рога.
Среди публики мы заметили человека в сером костюме, с золотисто–рыжими кудрями.
«Или художник, или поэт?» Это оказался поэт Бальмонт.
Скоро все с ним познакомились. Пока мы разговаривали, любуясь закатом, произошел случай довольно редкий в море: на плечо одному из нас села синичка и начала чистить носик
об его щеку.
«Какой вы счастливый, лейтенант, — воскликнул Бальмонт. — Это редкое счастье».
Испуганная птичка вспорхнула, трепетно запорхала вокруг парохода и села где‑то на мачте.
Соленый ветерок дул навстречу пароходу. Кровавокрасный диск солнца медленно катился к горизонту; окрашивая розоватыми тонами полосу белой пены, оставляемой за кормой… Бальмонт писал что‑то карандашом в своей записной книжке. После долгих уговоров он показал нам начало своего нового стихотворения:
Япония, Ниппон, Нихон.Основа солнца, корень света,Прими от русского поэтаЕго струны певучий звон…
Горькая мысль мелькнула в моей голове — прокламации владивостокских пораженцев несомненное варварство, Бальмонт — явление русской культуры; почему же это не русское варварство называется прогрессом, вызываемая им революция — желанной, а русская культура так бессильна, что не может с этим бороться? Почему?
Но довольно вопросов. Русская культура ныне раздавлена тяжелым сапогом нерусского социализма...
А тогда на «Хозан–мару» зажглись огни. Солнце спустилось за горизонт. Море почернело. На небе бесчисленными алмазами засверкали звезды.
Спустилась ночь. Пассажиры разошлись по своим каютам и мирно заснули там крепким сном, каким можно спать только в море, вдыхая воздух, наполненный кислородом и ароматом морских испарений.
В Японию и обратно
Яркое солнце заливало своими жгучими лучами море и берега, когда «Хозан–мару» входил в Цуругу.
В то, хоть и не столь отдаленное от нас, время мы, русские, могли путешествовать по всему миру так же легко и с теми же удобствами, как и люди всех остальных цивилизованных наций. В частности, нам лично, как только японцы узнали, что на «Хозан–мару» находится «Русская миссия», была оказана особая любезность. Маленькие, желтые, подвижные, как ртуть, люди забрали наш багаж. На набережной оказался прекрасный лимузин— и вот мы на вокзале. Билеты куплены, и чистенький, кажущийся игрушечным после наших больших вагонов скорый поезд помчал нас, то ныряя в туннели, то вылетая на волю, по направлению к столице Японии — Токио.
На меня пахнуло грезами и мечтами далекого детства. Будто какая‑то фея коснулась своей палочкой моих глаз и перенесла меня из мира реального в мир сказки.
Все кругом казалось уменьшившимся в размерах; точно мы попали в страну лилипутов. В открытые окна вагона виднелись красивые, яркие пейзажи, точно набросанные тонкой кистью — акварельные рисунки: мягкие складки местности, отсутствие диких скал и обрывов. Все угловатости, все резкости, обычно наблюдаемые в природе, все здесь было сглажено. Если за окном виднелись поля, то они были меленькие, четырехугольной формы, где, кажется, и повернуться невозможно, но между тем они были обработаны буквально человеческими руками. Невольно напрашивалось сравнение с нашими типичными русскими жалобами, что у нас «негде куренка выпустить». Один вид этих японских полей даже профану показывал, насколько выше культура обработки земли японского крестьянина, чем нашего.
Если перед глазами проносились селенья, то они состояли из крошечных, точно картонных, домиков, в которых вместо стекол в окнах была провощенная бумага, а стены могли раздвигаться, как ширмы. Бели виднелись, сравнительно редко, незаселенные места, то свободная природа здесь поражала нас своею миниатюрностью. Для нашего глаза—их клены, камелии, каштаны, савара (род кипариса), лавровые деревья — казались маленькими, и только задумчивые, таинственные криптомерии, обычно растущие около храмов, выделялись своим большим ростом. Но что особенно поражало—это цветы и дети. Недаром Японию называют страной детей и цветов.
Цветы виднелись везде близ жилища человека. Яркие, они были изумительно красивы: пионы, ирисы, глицинии, лилии, лотосы и хризантемы.
А дети!
Как они были приветливы, как доверчиво бросались даже к нам, иностранцам. По воспитанию детей было видно, как высока культура широких масс населения.
На одной из станций нам попался поезд с учениками и ученицами народных школ Вокзал был наполнен точно щебетаньем птичек. Мальчики в пестро–сереньких кимоно с круглыми, бритыми головенками, девочки, как бабочки, с яркими бантами. Учителя и учительницы, воспитатели и воспитательницы в национальных костюмах со спокойными, строгими лицами.
Ни одного грубого окрика, ни драки, ни ссор.
Особенно врезалось мне в память, как при этой встрече один из ехавших в нашем поезде русских, с густой шевелюрой волос и в синих очках — тип Чеховского интеллигента, взяв горсть цветов, с аффектированной сладенькой улыбочкой поднес их прыгающим на перроне детишкам. Те, как стая воробьев, с шумом и писком окружили его и расхватали цветы.
В этот момент я поймал взгляд стоящего в стороне японца–воспитателя. На лице его была точно маска. Голова гордо поднята. Но в глазах его мелькнуло такое презрение, на губах заиграла такая улыбка, что краска стыда бросилась мне