Пока бьется сердце - Иван Поздняков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Но я в эти дни все время был в других полках, неделю жил у артиллеристов.
— Это не оправдание. Свою роту ты обязан навещать чаще. Ведь мы тебя, черта, всегда ждем, каждую твою статью в газете читаем. Степан Беркут подарок тебе приберег. Все ждет, чтобы вручить.
— Какой подарок? Ничего не понимаю, Николай.
— Авторучка с золотым пером. Он ее в посылке получил. Жена прислала, чтобы этой ручкой он ласковые письма слал. Так и сообщает: ты последнее письмо так составил, что любому сочинителю нос утрешь. Быть тебе, говорит, после войны секретарем сельского Совета, а может быть, и выше пойдешь. Степан читает нам это письмо и гогочет так, что блиндаж дрожит. Вот и решил подарить эту авторучку тебе. Ведь это ты его рыжухе письмо составил, твоя заслуга, а не его.
— Ты опять, Николай, говоришь не дело, — замечаю своему однополчанину. — Расскажи, как очутился вот здесь, куда держишь путь.
Медведев не спеша вынимает кисет, отрывает от сложенной в гармошку газеты большой лист и крутит куцыми пальцами козью ножку. Так же не спеша закуривает, аппетитно затягивается махорочным дымом.
— Что ж, послушай мою печальную историю, — намеренно громко вздыхая, говорит Медведев. — Началась она с того дня, когда я в порядке подхалимажа стачал сапоги начхозу нашего полка. Все думал, что он к нам благосклоннее станет, лишних харчей подбросит. Но он, шельмец, по-иному дело повернул. Прославил мое мастерство на всю дивизию, вроде я незаменимый и отменный сапожник, какого по всей России не сыщешь. Выдумал начхоз и еще одну историю. Будто род наш — потомственные мастера сапожного дела, что дед мой самому генералу Скобелеву сапоги тачал. Не знаю, зачем только он Скобелева сюда приплел. Видно для того, чтобы цену своим сапогам набить. Прослушал я, что их он своему начальнику подарил. Короче говоря, откомандировали меня в дивизионные тылы. Я — солдат, приказы уважать обязан. Воевать так воевать, действуй шилом и молотком, сучи дратву и благодари бога за то, что не в окопе сидишь, а в теплой избе, далеко от передовой. Тут и снаряды не рвутся и пули не пошаливают. Словом, воевать можно сто лет.
Медведев еще раз аппетитно затянулся и продолжал:
— Тачаю сапоги день, тачаю другой, тачаю третий. Так и неделя прошла. Заказчиков — хоть отбавляй. Валом валят. И все заискивают, ласковые слова произносят, вроде я командиром дивизии стал. Почет и уважение. Только чувствую я, что попал в беду, понял, что не только до конца войны, но и до нового потопа не вырваться мне отсюда. Так и буду сидеть над этими проклятыми сапогами. По дружкам загрустил шибко. Вот и решил вернуться к ребятам, в окопы, чтобы человеком почувствовать себя. Стал отпрашиваться, да где там! Слушать не хотят. Приезжает как-то майор Кармелицкий. Взмолился я, просил помочь, но он только руками разводит, говорит, что помочь мне не в силах, за меня, мол, начальство дивизионное горой стоит. Тогда я по секрету и поведал нашему комиссару, какой я план выработал, чтобы в полк вернуться. До слез хохотал комиссар и оказал, чтобы я немедленно преступил к выполнению плана. Дело за мной не стало. И начал я портачить. Сошью сапоги, а они на другой день расползаются, словно тесто. Начальство ругает, грозится сослать туда, где Макар телят не пасет. Я только посмеиваюсь и думаю: дальше передовой не пошлете. А туда мне как раз и надо. Бились со мной целый месяц, спрашивали, почему у меня брак выходит. Ответил, что таланта у меня в сапожном искусстве нет, а то, что первые заказы получались — это вроде случайности. Наконец махнули на меня рукой и натравили сегодня в полк. Вот и возвращаюсь домой. Максима дали вроде общественной нагрузки: доведи, мол, в штаб. Тыловики — народ осторожный, Максима они хорошо не знают. А теперь рассказывай о себе, о том, как живешь в редакции, что нового.
Рассказываю о последних зарубежных новостях, просвещаю друга по внутренней и внешней политике. Николай слушает вежливо, потом начинает позевывать
— Ты вроде доклад делаешь, — с досадой произносит Медведев. — Брось! В эти дни столько перечитал газет, что на сердце накипь образовалась, как на стенках самовара. Желчь по телу разлилась, думал, что заболею.
— Откуда такая накипь?
— На союзников обозлился. Ну как они там воюют, на что рассчитывают?! Вижу их, прохвостов, насквозь. Вы, мол, повоюйте, а мы посмотрим. Так что ли? Эх, по-другому действовать надо им! Второй фронт открой — вот тогда и поверим, что вы союзники. Хитрят они, шельмуют вроде нечестного игрока. Самую последнюю карту за козырь выдают. Неблагородно это. Уж ты помолчи о международной политике. Изучил я ее. Не говори, не трави мою расслабленную печень, иначе на глазах твоих захвораю желтухой и не дойду до передовой.
— Ты слыхал, что генерал Черняховский от нас уехал? — опрашиваю друга.
Медведев встрепенулся.
— Уехал насовсем?
— Навсегда, Николай. Генерал всю передовую обошел, с людьми прощался.
— Вот беда, не пожал я нашему генералу руку, — сокрушается Медведев. — Такое дело упустил, что хоть кричи. Ведь любили мы его, как батьку. Стоящий генерал. Далеко пойдет, верь мне. Значит, со всеми прощался, говоришь ты? И ко мне, конечно, пришел бы. Эх, и всему виной эти распроклятые сапоги и длинный язык начхоза. Никогда не прощу ему такой обиды. Даже Скобелева приплел, чтобы окончательно меня убить, из полка выгнать. Попадись начхоз мне даже босиком, пальцем не шевельну, чтобы выручить. Дудки!..
Сказал я Николаю и о том, что завтра на рассвете дивизия пойдет в бой. Медведев вскочил на ноги.
— Вот с этого и надо было начитать! — произнес он, отряхиваясь и затягивая потуже ремень. — Выходит, я вовремя попаду к своим ребятам. Что ж, пойдем. Надо спешить. Пусть принимают пополнение.
Николай Медведев шагает ходко. За ним едва поспеваю. Винтер не отстает от нас.
— Я для Кармелицкого подарок несу, — сообщает он, и лицо моего однополчанина сразу светлеет, в глазах вспыхивают теплые искорки. — Сапоги ему стачал такие, что сам генерал Скобелев от удовольствия бы крякнул. Это я за то, что он идею мою поддержал. И не только за это. Хороший и справедливый он человек.
— Ты ничего не знаешь о Максиме Афанасьеве? — спрашиваю Медведева после непродолжительной паузы.
— Как не знать?! — оживляется Николай. — Письмо наше нагнало его в госпитале, который в Новосибирске находится. Оттуда и написал в роту. Отвоевался Максим, ногу отрезали. Парень совсем убит горем. На днях письмо ему послал и посылочку сообразил — сахару и две банки свиной тушенки. В тылу с харчами туговато, сам испытал это.
Солнце перевалило за полдень. Дорога по-прежнему хорошая, накатанная, подсохшая. Мы распахиваем шинели и полной грудью вдыхаем ядреный воздух.
Николай Медведев щурится на солнце, блаженно улыбается.
— Вот оно и лето, июль уже! — восклицает он. — Смотри, как хорошо кругом! Эх, и красота же! А чуть было ржавчиной не покрылся возле этих сапог… Хорошо, что вырвался на волю. Теперь, действительно, человеком себя почувствовал.
Где-то далеко впереди ухнуло орудие, потом второе, третье. Медведев на минуту остановился, прислушиваясь, затем снова зашагал по дороге.
Ночь перед боем
Тихий, безветренный вечер накануне боя. Возле штаба батальона Бойченкова отдыхают роты, два дня тому назад отведенные с переднего края. Они привели себя в порядок, пополнились новыми людьми, стали боеспособнее. Люди расположилась в низкорослом кустарнике, рядом с блиндажом командира батальона. Каждый чем-нибудь занят. Один пишет письмо, подставив под замусоленную, мятую тетрадь дно котелка. Другой чистит автомат, третий зашивает на шинели прореху.
Возле черномазого, широкоплечего бойца собралась группа людей. Это молдаванин Григорий Розан. В нашу дивизию он попал недавно. Характер у него развеселый, язык хорошо подвешен.
— Ты давай, касатик, руку, — говорит он пожилому, с пышными рыжеватыми усами бойцу. — Давай не стыдись. Поворожу и всю правду скажу.
Солдат, пряча в усы улыбку, протягивает руку с узловатыми пальцами, почерневшими от грязи.
— Так, так, касатик, — серьезно продолжает Розан. — Теперь покажи ладонь, линию жизни видеть надо. Ты, касатик, в рубашке рожден! Тебе предстоит пуд радости, два пуда счастья великого, и молодка подвернуться должна. Дома твои живут не скучают, тебя вспоминают. Жена молодцом держится, но на других поглядывает. По ночам тоской объята, потому что мужика надо. Сказал бы и другое, да линии жизни под грязью покоятся. Руки, касатик, мыть надо.
Пожилой солдат уже не улыбается. Усы подрагивают, как у кота, лицо багровеет.
— Ты глупости не говори, — сердито произносит он и отдергивает руку.
Бойцы дружно смеются.
— Что, дядя Сидор, за живое задело?
Солдат-молдаванин по-прежнему сохраняет на лице серьезную мину. Смеются одни глаза. Блестят огромные синеватые белки, зубы особенно выделяются на смуглом до черноты лице.