ЛЕСНОЙ ЗАМОК - НОРМАН МЕЙЛЕР
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Следовательно, я готов продолжать. Я исхожу из предположения, будто сумею скрыть свой замысел от Маэстро. Разведывательную деятельность можно описать как постоянное противоборство щита и меча, шифровальщика и дешифровщика. Поскольку Маэстро сейчас страшно занят и при том стал амбициознее, чем когда-либо прежде (мне кажется, Он убежден, что Его окончательная победа уже близка), я чувствую себя вправе пойти на риск. Я преисполнен уверенности в том, что сумею сохранить в тайне существование этой рукописи; по меньшей мере, до тех пор, пока она не будет закончена. И тогда мне предстоит сделать выбор: опубликовать ее или уничтожить. Второе решение, разумеется, загодя представляется куда более безопасным (если отвлечься от того, что оно нанесет едва ли не смертельный удар моему авторскому тщеславию).
Разумеется, в случае публикации мне придется искать спасения от гнева Маэстро. Но и тут у меня имеется определенный выбор. Я могу прибегнуть к спиритуальному аналогу Федеральной программы защиты свидетелей. То есть меня спрячут Наглые. Разумеется, в таком случае мне придется с ними сотрудничать. Работа с ренегатами — их основная профессия.
Следовательно, у меня есть выбор: предательство или гибель.
И все же мне не очень страшно. Описав и обнародовав наши средства и методы, я испытаю редкое (для беса) наслаждение; я не только охарактеризую, но и исследую ускользающую от меня природу собственного существования. А после того как я закончу, у меня все равно останется выбор: уничтожить свой труд или перейти на сторону противника. Должен признаться, вторая возможность представляется мне все более и более привлекательной.
Совершая по отношению к Маэстро акт предательства, я постараюсь ничем себя не выдать. Свои скромные обязанности в нынешней Америке я и впредь буду исполнять безупречно, что никак не помешает мне расцвечивать все новыми и новыми деталями рассказ о ранних днях моего самого выдающегося клиента.
Книга пятая
СЕМЬЯ
1К тому времени, как малышу исполнился годик, Клара звала его Ади, а не Адольфом или Дольфи (последнее слишком сильно смахивало бы на Teufell[3]).
«Поглядите-ка, — говорила она пасынку и падчерице, — погляди, Алоис, погляди, Анжела, разве он не чистый ангел? Ни дать ни взять ангел, только маленький».
Поскольку у младенца было круглое личико, большие круглые глаза (голубые, как у матери) и маленький ротик, а значит, на взгляд старших детей, он был точно таким же грудничком, как любой другой, Алоис с Анжелой, легко соглашаясь, кивали. Клара была для них хорошей мачехой, и ни Алоис, ни Анжела ничего против нее не имели — особенно с тех пор, как отец сообщил им, что их покойная мать была самой настоящей сумасшедшей.
Клара вовсе не собиралась говорить со старшими детьми о младшеньком с таким восторгом, но ничего не могла с собой поделать. Она была ослеплена красотой крошки Ади. И, судя по всему, он отнюдь не собирался умирать.
Материнскую уверенность в этом подкрепляло кормление грудью. Она передавала малышу свою собственную силу, ее находящиеся в вечной готовности сосцы никогда не удалялись от его губ на опасное для жизни расстояние. Кое-кто из бесов низшего ранга, пролетая над Браунау по ночам, докладывал мне потом, что она молится Господу более прочувствованности, чем любая другая кормящая мать во всей округе. Бесы не отличаются повышенной чувствительностью к такого рода эмоциям, не говоря уж о самой прочувствованно, и все же один-другой из них всерьез обеспокоились. Молитва Клары была так чиста: «О Господи, возьми мою жизнь, если это понадобится, чтобы сохранить жизнь ему!» Другие женщины, отличаясь куда большей практичностью, жаловались Богу главным образом на нехватку в хозяйстве тех или иных вещей. Самые алчные просили улучшить им жилищные условия. Глупым хотелось заполучить в любовники на диво хорошего ёба-ря: «Да, Господи, если на то будет воля Твоя!» Воистину не было такого лакомства, которого они ни попросили бы у Бога. Клара же, напротив, молилась исключительно о том, чтобы Господь даровал ее мальчику долгую жизнь.
Хотя Маэстро не часто симпатизирует кормящим матерям (исходя, наряду с прочим, из того, что отсутствие молока может инициировать и стимулировать выработку темной энергии, которой мы впоследствии получим шанс воспользоваться), Он проявлял куда большую терпимость в случае инцеста первой степени. Ему хотелось, чтобы такая мать и впрямь любила своего малыша. Нам от этого прямая выгода! (Чудовище, купающееся в лучах материнской любви, получает благодаря этому дополнительные преимущества, которые позволят ему впоследствии привлекать сторонников.)
Впрочем, и материнская нелюбовь имеет свою положительную сторону. Грязная попка младенца шлет нам сигнал, призывая обратить внимание на нерадивую мать как потенциального клиента. Но и самозабвенная мать нам сгодится — как раз случай Клары. Все у нее всегда блистало чистотой. Трехкомнатный номер в «Поммерхаусе» сверкал так, словно его ежедневно драило несколько прилежных горничных. Полированная мебель сияла зеркалом. И, конечно же, крошечный анус Ади отливал матовым блеском, безупречный, как опал без пятнышка, — инцестуарий не должен забывать о важности его (или ее) экскрементов, даже если они выходят на свет через раз и навсегда отполированную миниатюрную дырочку.
2Вскоре после рождения Адольфа Алоис решил покинуть «Поммерхаус». Это означало двенадцатый переезд за четырнадцать лет, проведенных им в Браунау. Для «Поммерхауса» у Алоиса нашлось, однако же, доброе слово: «Ему присуща элегантность. Не знаю, о чем еще в этом городке можно сказать такое». У него была добрая дюжина подобных сентенций, способных выручить в сотне случаев. «Женщины как гуси, — говаривал он, к примеру. — Сзади их ни с чем не спутаешь». Компания собутыльников неизменно встречала такое высказывание шумным весельем, хотя никто из них не смог бы объяснить, чем, собственно, так уж примечательна гусиная гузка. Или в кругу сослуживцев Алоис ронял: «Распознать контрабандиста проще пареной репы. Или он выглядит сущим уголовником, каким и является, или строит из себя черт-те что: слишком хорошо одет, слишком изысканно выражается, не избегает твоего взгляда, а, напротив, норовит заглянуть тебе прямо в глаза».
Когда Алоиса спрашивали о причинах отъезда из «Поммерха-уса», где он как-никак задержался на четыре года, он только пожимал плечами. «Мне нравятся перемены», — пояснял он порой. Истина же заключалась в том, что он уже успел опробовать и оприходовать всех мало-мальски хорошеньких и не слишком старых горничных, официанток и кухарок «Поммерхауса» и мог бы добавить (и впрямь добавил в разговоре с одним-двумя преданными друзьями): «Когда женщина не допускает тебя до себя, смени обстановку. Это послужит и тебе, и ей славной смазкой».
В день отъезда из «Поммерхауса» Алоиса, однако же, посетила некая чрезвычайно нетипичная для него мысль. О том, что он избранник судьбы и та припасает для него великое будущее. Должен уточнить, что, размечтавшись о великом будущем, Алоис имел в виду должность главного таможенного инспектора в столице провинции, городе Линце. Кстати, судьба и впрямь уготовила ему этот пост, правда, произошло это позже. А пока суд да дело, ни в коей мере не суеверный (пока это не касалось лично его), Алоис счел уместным перебраться из гостиницы на съемную квартиру в доме по Линцерштрасе. Они с Кларой давно уже говорили о том, что хорошо бы обзавестись более просторным жилищем, и вот, пожалуйста. Конечно, здесь не было «гарема» на чердачном этаже, но Алоис не сомневался в том, что ему не дадут пропасть. Он присмотрел женщину, живущую на полпути из трактира в жилой дом на Линцерштрасе. Конечно, это означало новые расходы — женщине необходимо время от времени делать подарки, — зато квартплата оказалась достаточно низкой. Дом был весьма убогим.
И тем не менее Алоис отчаянно боролся с собой, чтобы не влюбиться целиком и полностью в собственную жену. Она сводила его с ума. Будь муравьи подобны пчелам и имейся у них своя, муравьиная, матка, Клара непременно оказалась бы такой маткой, потому что она заставляла все его тело чесаться, яички — гореть, сердце — бешено колотиться в груди, а все потому, что ночами лежала, холодная как лед, на своей половине постели. Поневоле он вспоминал о том, какими влюбленными глазами смотрела она на него свадебным вечером. На ней тогда было темно-красное шелковое платье с белым атласным воротничком (вот и вся белизна, которую она позволила себе на правах беременной невесты), а волосы она завила, и несколько золотых прядок ниспадали на белый лоб. К груди она тогда приколола единственную драгоценность, которая у нее имелась, — стеклянную гроздь мелкого зеленого винограда, выглядящего достаточно натурально для того, чтобы мужчине захотелось отщипнуть ягодку-другую. И, наконец, ее глаза — уж они-то тогда точно не лгали! Теперь ему приходилось бороться с собой, чтобы не влюбиться в женщину, ведущую самое образцовое хозяйство во всем Браунау, исключительно ради него и трех его детей (двое из которых не были даже ее кровиночка-ми!); в женщину, которая на людях обращалась к нему столь церемонно и трепетно, словно он был государем императором; в женщину, которая никогда у него ничего не требовала и ничем не попрекала; в женщину, которая не лезла в его финансовые дела; в женщину, у которой до сих пор имелось лишь одно приличное платье (то, в котором она щеголяла на свадьбе), и при всем при том в женщину, которая, если он дотронется до нее хотя бы пальцем, тут же этот палец ему и откусит. Он размышлял над тем, не связано ли это с разницей в возрасте. Жалел, что женился на ней — надо было отдать ее в монастырь. А кожа все равно чесалась при одной мысли о том, как она не допускает его до себя.