Фаворит - Валентин Пикуль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Неожиданно скончался благодетель его — дядя Кисловский, а в канун часа предсмертного имел он беседу с племянником:
— Боюсь, пропадешь ты, Григорий: бездельный ты и бесцельный. Для таких, как ты, Волга течет вольная — вот в разбойники ты сгодился бы, наверное. А может… Кто тебя знает? Может и обратное произойти: ведь таких обормотов случай любит!
На кладбище, когда Кисловского погребали, ради утешения вдовы его присутствовала игуменья мать Сусанна, женщина лет сорока, красивая неяркой и смущенной красотой. И хотя Гриша сильно плакал над могилою дяди, но мать-игуменью оглядывал с большой охотой. От мыслей грешных его отвлек служка Греческого монастыря, сказавший, что благочинный Дорофей к нему интерес возымел:
— Не тот ли ты Потемкин, который пел в хоре церкви Дионисия Ареопага, что в переулке Лаврентьевском?
— Это я орал, — отвечал Гриша.
— Дорофей на субботу к столу зовет братскому…
В келье благочинного иеродиакона, прохладной и чистенькой, висели два образа: Умиления злых сердец и Утоли моя печали. Настоятель Греческого монастыря показал на лавку.
— Орешь ты здорово, слыхал я тебя! — сказал он. — Ну, садись, орясина дубовая, на мою доску липовую…
От стола, уже накрытого к трапезе, Потемкина метнуло к книгам старинным, которых было у Дорофея великое множество.
— О дюке Валленштейне нет ли чего?
— Нашел ты кого вспоминать, — с укоризною отвечал Дорофей, берясь за графин с рябиновкой. — О погубителях рода людского, кои ради догматов изуверских кровию насыщали утробы свои, книг не содержу… Иное здесь собрано, брат!
Но иное Потемкину было не по зубам: книги чешские и сербские перемежались с латинскими и греческими (все в переплетах из двух досок, в застежках золоченых).
— Славянство — боль моя, — признался Дорофей. — Вот был я молод и болел своей болью. А в возраст придя, стал болеть чужою. Больно ли тебе от слов моих? — спросил он вдруг.
— Да нет. Пока не чую боли.
— Ты глуп еще, — сказал Дорофей. — Вот ныне о Валленштейне спрашивал, а на что дался тебе сатрап цесарский? Я знаю, что гиштории чистенькой, сытенькой да гладенькой не бывает. Любой народ купели кровавой не миновал. Зубами каждый в страхе нащелкался. Россия-то давно воззрилась за хребты Балканские, откуда стоны братские долетают… Чего не пьешь? Чего не ешь?
— Я слушаю, отец благочинный.
— Ты слушай, сын. Учиться надобно.
— Так я учусь.
— Пустое все… Уроки исполнять и скотина способна, которая в соху или телегу впряжена. Ученье светом брызжет на тех лишь, кто ищет света. Не уроки важны, а страсть к познаниям.
— А у меня только так и бывает! — сказал Потемкин.
Он ушел малость ошеломленный. Близ Сухаревой башни, где в старину были стрелецкие слободки, говорливые раскольники, торгуя лубками раскрашенными, покрикивали:
— А эвон, глядите, люди добры, как мыши кота погребают! Кот был казанский, уроженец астраханский, разум имел сибирский…
«Может, и мне в Сибирь уехать?» — думал Потемкин.
На Пасху Дорофей свел его с Амвросием Зертис-Каменским, митрополитом Крутицким и Можайским. Это был красавец-молдаванин с широкой грудью, украшенной панагией, и гремучим басом, от которого тренькал на столе хрусталь. В разговоре он свободнейше цитировал Златоуста и Цицерона, Вольтера и «Задонщину», интересно рассказывал, какой волшебный мир открывается ему с помощью микроскопа… Но для начала Амвросий испытал Потемкина:
— А что, брат Григорий, в зачале тридцать пятом изречения от святого Евангелия сказано?
Потемкин отрапортовал как по писаному:
— Яко той, иже не входя дверми во двор овчий, но прелазяй инуды, той есть тать и разбойник…
— Сыпешь ловко, с тобой бы горох молотить! — похвалил его Амвросий и, увлекая студента к столу, просвещал далее: — Князья духовные на Руси пиют вино маниром трояким. Первый из них — с воздержанием, егда воздерживаешь себя от падения. Второй — с расстановкой, егда сам идти не способен и тебе ноженьки переставляют. Наконец, есть пьянство с расположением, егда стомах твой пресыщен и на полу свободно располагаешься.
— Ты митрополита не слушай… он озорник у нас! — подсказал Дорофей.
— Я тебе лучший совет дам: берись-ка за древность мира, попей волшебной мудрости из родников эллинских.
— Но сначала, — захохотал Амвросий, — пусть-ка брат наш попьет из погребов монашьих. Налью ему пополнее!..
Очнулся студент под столом (с расположением).
5. УКРОЩЕНИЕ СТРАСТЕЙ
Конец этой трапезы был совсем неожиданным: парень не покинул монастыря до тех пор, пока не осилил язык древнегреческий. Гомер восхитил его: от человекоподобных богов исходило ощутимо-телесное тепло, а от богоподобных людей веяло олимпийской прохладой… Появилась вдруг страсть к сочинительству, и сам стыдился этого чувства, как юноша первой любви, но Дорофей приободрил его:
— Ликуй сердцем, сын мой! Всяка тварь должна хоть единожды распять себя на кресте пиитическом. Но не будь алчущим к успеху скорейшему. Эпикур вещал: «Смертный, скользи по жизни, но не напирай на нее». А у нас на Руси святой иное слышится всюду: «Навались, робяты! Чичас стенку лбами проломим, а потом в кабак отправимся и станем великой пролом праздновать…»
Университет вдруг показался Потемкину скучнейшим школярством. Рубан предложил ему навестить Заиконоспасскую академию, при храме которой объявился на Москве новый оракул.
— Стар ли?
— Да не. Как мы с тобой.
— А кто таков?
— Петров Василий, нашего поля ягода: днями витийствует, а по ночам стихоблудию себя подвергает.
— Идем, брат. Послушаем Цицерона лыкового…
Петров был чуть постарше Потемкина, но бесстрашно выковывал перед толпой четкие силлогизмы, бросал в верующих кары небесные, пророчил, клокотал, бичуя пороки, и собор был наполнен рыданиями раскаявшихся… Рубан, втайне завидуя чужому успеху, шепнул:
— Петрова я знаю. Хочешь, чай позову с нами пить?..
Втроем отправились к знакомой просвирне, пили чай с маковками. Потемкин, чуть робея, спросил витию в ряске монашеской:
— Слыхал, ты и стихи складываешь?
— Могу, ежели нужда явится.
Петров схлебывал горячий чай с блюдца (платить за угощение он взялся за троих и потому ощущал себя владыкой).
— Оставим, — сказал он, — пылание для дураков. Дураки под лестницами живут, с голоду околевая, и все пылают. А я князю Юсупову к пирогу именинному поздравку в стихах быстренько изложил, так он мне через лакея червонец пожаловал.
— Неужели червонец? — помрачнел нищий Рубан.
— Не вру! Лакей-то в ливрее был золотой. А червонец на блюде лежал серебряном… Не вы ж меня, а я вас чаем пою!
Для Потемкина это было ново.
— Продажный ты, — сказал он проповеднику.
Петров был достаточно умен и не обиделся:
— Это вы, дворяне, вольны мадригалы при луне складывать и денег стыдитесь. А мне, который из-под скуфейки наружу выполз, мне о себе надо подумать. Даст Бог, и на виршах этих еще дворянский герб обрету. В карете учну разъезжать…
Стали тут разночинцы, талантами похваляясь, читать взахлеб стихи свои, и Потемкин заскучал от изобилия Адонисов, Эвтерп, Психей и Киприд, а за стенкою просвирня парила гречневую кашу с требухами свиными — и аромат ее забавно перемешивался с античными Зефирами. Начали поэты приставать к дворянину, чтобы он тоже не стеснялся, почитал свои стихи…
Потемкин охотно прочел — без пафоса, обыденно.
О ужас! Бедствие! И страх!Явилась дырка на штанахА мне исправные штаныДля просвещения нужны.Портной! Ты отложи иголку.Ответь, какого хочешь толку,Чтоб от наложенных заплатНе стало мне больших утрат.От дырки той, котора жжет,Бегу я задом наперед.И, поворачиваясь к аду,Я сатане кажуся с заду…
— А где же тут паренье? — изумился Петров.
— И где слог высокий? — спросил Рубан. — Опять же, Гриша, ты зачинаешь стихи прямо с приступа, не имея нужды воспеть в прологе музу свою, и не воззываешь прежде сладостных молений к Аполлону, дабы облегчил он тебе совладание с лирою.
— А зачем мне лира? — взбеленился Потемкин. — Стихи надобно слагать по существу дела. Ведь когда у тебя, Васька, спина чешется, ты не зовешь Киприду, а сам об угол скребешься…
— Штиль-то мужицкий, — покривился Петров.
— Да, пиита из тебя не выйдет, — добавил Рубан.
Потемкин чаек дармовой дохлебал и обозлился:
— Мужики даже комаров в поэзию допущают. Иль не слыхали, как девки в хороводе поют: «Я с комариком плясала»? А ваших Купид да Горгон им и не надобно… Ишь Гомеры какие!
Они не рассорились. Но что-то хрустнуло в душе Потемкина, сломавшись раньше времени, и лишь Дорофей утешил его: