Портрет Дориана Грея. Пьесы. Сказки - Оскар Уайльд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Неужели вы считаете меня настолько поверхностным? – воскликнул Дориан Грей, уязвленный скептицизмом своего друга.
– Напротив, я считаю, что вы – глубоко чувствующая натура.
– Что-то я вас не пойму.
– Мой дорогой, поверхностные люди – это как раз те, кто любит один раз в жизни. То, что они считают преданностью и верностью, – на самом деле или косность привычки, или отсутствие воображения. Постоянство в эмоциях, равным образом как и излишняя последовательность в мышлении, – это попросту признание своего бессилия. Уж эта мне верность! Когда-нибудь я подробнее займусь анализом этого качества. Собственнический инстинкт – вот что такое верность. Мы многое бы выбрасывали, если бы не боялись, что выброшенное тут же подберут другие… Но не буду перебивать вас. Прошу вас, продолжайте.
– Ну так вот, я оказался в ужасной, крошечной ложе на одного человека, расположенной у самой сцены, а прямо передо мной красовался грубо размалеванный занавес. Выглянув из ложи, я стал осматривать зал. Он был отделан в кричаще-безвкусном стиле, со всеми этими купидонами и рогами изобилия, какими обычно украшают третьеразрядные свадебные торты. Галерея и задние ряды партера были почти целиком заполнены, а вот передние два ряда, составленные из выцветших замызганных кресел, пустовали, да и в бельэтаже, если его можно так назвать, не было ни души. По проходам сновали женщины, предлагая апельсины и имбирное пиво, и в зале не было ни единого человека, который не грыз бы орехов.
– Должно быть, именно так выглядел театр в славные дни расцвета английской драмы[39].
– Да, скорее всего, и это произвело на меня удручающее впечатление. Я уже начал подумывать, а стоит ли мне там оставаться, как вдруг мой взгляд упал на театральную программу. И как вы думаете, Гарри, что там играли?
– Ну, какой-нибудь водевиль с таким, например, названием: «Юный дуралей, или Простодушный тупица». Наши отцы обожали такого рода вещицы. А вообще, Дориан, чем больше живу я на свете, тем больше убеждаюсь: то, что было хорошо для наших родителей, для нашего поколения уже недостаточно хорошо. В искусстве, как и в политике, les grands-peres ont toujours tort[40].
– Так вот, Гарри, пьеса, которую мне предстояло смотреть, достаточно хороша для любых поколений: «Ромео и Джульетта». Да, представьте себе! Признаться, сначала меня ужаснула одна только мысль увидеть творение самого Шекспира на сцене подобного балагана. Ну а потом мною вдруг овладело какое-то странное любопытство. Так или иначе, я решил дождаться первого действия. Оркестр, которым управлял молодой иудей, сидевший за разбитым пианино, был настолько чудовищный, что, когда он заиграл вступительную мелодию, я чуть было не сбежал из зала, но вот наконец поднялся занавес, и представление началось. Роль Ромео играл тучный пожилой джентльмен с фигурой, точно пивная бочка, с наведенными жженой пробкой бровями и с сиплым голосом пьющего трагика. Меркуцио был ненамного лучше. Его роль исполнял какой-то комик, причем самого низкого пошиба; он то и дело вставлял в свои монологи низкопробные шуточки из своего репертуара, пользовавшиеся у галерки большим успехом. Оба актера были так же нелепы, как и декорации, на фоне которых они играли, и все это больше всего напоминало ярмарочный балаган. Зато Джульетта!.. Ах, Гарри, представьте себе девушку, которой едва минуло семнадцать лет, с нежным, как цветок, лицом, с маленькой греческой головой, украшенной заплетенными и уложенными в кольца темно-каштановыми волосами, с фиолетовыми, точно лесные озера, исполненными страсти глазами, с губами, подобными лепесткам роз. Впервые в жизни я видел такую дивную красоту! Вы мне однажды сказали, что вас трудно чем-то разжалобить, и лишь красота, одна только красота способна вызвать слезы на ваших глазах. Так вот, Гарри, я почти не видел этой девушки из-за туманивших мои глаза слез.
А что за голос! Никогда раньше мне не приходилось слышать такого голоса! Вначале он звучал очень тихо; его сочный, глубокий тон и проникновенные интонации создавали иллюзию, будто девушка обращается к каждому зрителю в отдельности. Потом он стал громче, напоминая флейту или звучащий где-то вдали гобой. А во время сцены в саду в нем послышался трепетный восторг, подобный тому, которым перед наступлением рассвета наполняется пение соловья. Ну а дальше, по мере накала эмоций, были такие моменты, когда он поднимался до исступленной страстности скрипки. Вы ведь и сами знаете, как могут волновать нашу душу голоса. Ваш голос и голос Сибиллы Вейн – вот те два голоса, которые до самых последних дней будут звучать у меня в душе. Стоит закрыть глаза, как я начинаю их слышать, и каждый из них говорит мне что-то свое. Я даже не знаю, какой из них слушать… Разве я мог не полюбить ее? Да, Гарри, я боготворю ее. В ней теперь вся моя жизнь. Каждый вечер я хожу смотреть, как она играет. Сегодня она Розалинда[41], а завтра – Имоджена[42]. Я видел, как она целует возлюбленного в горькие от яда уста, а затем умирает под мрачными сводами итальянского склепа[43]. Я следовал за ней взглядом, когда она бродила по Арденнскому лесу в образе миловидного юноши в камзоле, чулках и изысканном головном уборе[44]. Я с волнением смотрел, как она, обезумевшая, является к королю, на котором лежит печать тяжкой вины, и дает ему руту, чтобы он всегда носил ее с собой, и разные травы, чтобы он вкусил их горечь[45]. А вот она в образе воплощенной невинности[46], и черные руки ревности душат ее, сжимая тонкую, как тростник, шею. Я видел ее в какие угодно века и в каких угодно костюмах. Обычные женщины никогда не волнуют нашего воображения. Они всегда остаются в пределах своего времени. Им не дано преображаться словно по волшебству. Нам так же хорошо известны их мысли, как и шляпки, которые они носят. Нам нетрудно читать в их душе. В них нет никакой тайны. Утром они ездят верхом в Гайд-Парке, а днем болтают за чаем в обществе себе подобных. У них одинаковые улыбки и одни и те же манеры. Они для нас – открытая книга. Но актрисы! Актрисы ни на кого не похожи. Скажите, Гарри, почему вы мне ни разу не говорили, что любить стоит только актрис?
– Именно потому, что я любил столь многих из них.
– Вы, должно быть, имеете в виду этих ужасных женщин с крашеными волосами и размалеванными лицами.
– Не говорите столь пренебрежительно о крашеных волосах и размалеванных лицах, Дориан! Порою в них скрыто удивительное очарование.
– Право, лучше бы я вам не рассказывал о Сибилле Вейн!
– Вы просто не могли поступить иначе. Вам суждено всю жизнь рассказывать мне обо всем, что с вами будет происходить.
– Да, Гарри, пожалуй, вы правы. Я ничего не могу от вас скрыть. Вы оказываете на меня какое-то непостижимое влияние. Даже если бы я совершил преступление, я все равно пришел бы к вам и признался. И вы смогли бы меня понять.
– Люди, подобные вам, – этакие капризные, лучезарные дети жизни – не совершают преступлений. Но все равно, Дориан, я вам признателен за комплимент. А теперь скажите-ка мне – прошу вас, протяните мне спички… спасибо, – так вот, скажите мне, как далеко зашли ваши отношения с Сибиллой Вейн?
Дориан вскочил на ноги, щеки его пылали, глаза гневно сверкали.
– Гарри, не смейте так говорить о Сибилле Вейн! Она не такая, как все; она святая!
– Святое, а значит, неприкосновенное – это единственное, к чему стоит прикасаться, Дориан, – произнес лорд Генри с неожиданным оттенком грусти в голосе. – Ну что вы так сердитесь? Ведь все равно рано или поздно она будет вашей. Когда человек влюблен, он сначала обманывает себя, а потом и других. Это и принято называть романом. Надеюсь, вы хоть познакомились с ней?
– Да, разумеется, но не сразу. В первый вечер, как я появился в этом театре, тот ужасный старый еврей зашел после спектакля ко мне в ложу и предложил провести меня за кулисы, чтобы с ней познакомить. Я возмущенно ответил ему, что Джульетта умерла много столетий назад и что прах ее покоится в мраморном склепе в Вероне. Судя по озадаченно-изумленному выражению его лица, он, видимо, подумал, что я выпил слишком много шампанского.
– И неудивительно.
– Затем он спросил меня, не пишу ли я для газет. Я ответил, что даже не читаю их. Он, кажется, был сильно разочарован и тут же пожаловался мне, что все театральные критики в заговоре против него и что все они, до единого, продажны.
– Тут, пожалуй, он прав. Впрочем, судя по тому, как газетчики внешне выглядят, в большинстве своем они недорого стоят.
– Но ему они все равно не по карману, – со смехом сказал Дориан. – Пока мы с ним так беседовали, в театре стали гасить огни, и я собрался уходить. Но он еще некоторое время не отпускал меня, навязывая какие-то сигары, однако я от них отказался. На следующий вечер я, конечно, снова пришел туда. Когда хозяин увидел меня, он отвесил мне низкий поклон и стал уверять меня, что я по праву могу быть назван щедрым меценатом. Пренеприятный субъект, но, как ни удивительно, страстный поклонник Шекспира. Его театр прогорал пять раз, и причина, как он с гордостью мне признался, всегда была одна – любовь к великому «барду» (так он привык называть Шекспира). Он, по-видимому, считает огромной своей заслугой, что никогда не вылезает из банкротов.